Шрифт:
Интервал:
Закладка:
19 июня. Полдень. Глинищевский переулок
Безобразный, цвета подсохшей крови, кирпичный дом казематного вида впирается всем своим фасадом с какой-то аспидно-черной надстройкой на крыше в окна нашей квартиры.
Но странное дело: третьего дня он меня так ошеломил, так оскорбительно нагло вторгся в круг сознания, что я – в связи с общим разгромом в квартире, с ее придавленными неуклюжими окнами – заболела от него мозговой тошнотой, классическим депрессивным “унынием” и сбежала на сутки под благостный кров Анны. Сегодня же и на этот дом, и на грубые казематы окон, и на перспективу жить в проходной комнате смотрю спокойно, вернее – не вижу их. Как скоро душа, спасаясь от впечатлений, ее отравляющих, задергивает над ними завесу невидения (с шумами это сделать труднее).
На этот раз в быстрой перестановке угла зрения и задергивания завесы невидения очень помог день, проведенный с Анной, ее собранность, ее ригоризм и отстоянность внутреннего бассейна.
“Все – надо! Все – надо!” – недоуменно и укоризненно качая головой, говорила в давние дни старая соседка матери, созерцая мои сборы в Москву, покупки, укладывания, “лепешки-попутнички”, которые всегда пекла мать нам в дорогу.
Сейчас, при перевозке на квартиру и одновременно на дачу, вспомнилось это чуть насмешливое, но кроткое старушечье лицо, обвязанная дырявым платчишкой голова Дарьи Петровны Курманцевой, которой давно уже ничего не надо, после того, как горькая жизнь у злющей невестки привела ее к мирному холмику на Терновом кладбище Воронежа.
“Все – надо” – неизживаемый девиз мира сего, поступательного хода цивилизации.
“Ничего не надо” – девиз юродивых, апостолов, йогов, мудрецов. Единиц среди миллионов. Но также это девиз всех умирающих, которым нужно одно – или глоток воздуха и облегчение от мук агонии, или там, где сознание расширено за грани телесного “я”, – “В руки Твои вручаю дух мой”.
Но как утомительно созерцание многозаботности, многовещности этих двух стихий, порождаемых богатством. Индусская “Кама-Рупа”[494] – Жилище страстей. О ней печальное предостережение: “трудно богатому войти в Царство Божье”.
23 июня. Снегири
(И правда – снегири. С утра до вечера прыгают перед окнами с сучка на сучок высоких сосен эти крошечные желто-розовые птахи.)
“Это все – поэзия” – говорят прозаически настроенные люди, когда хотят сказать, что в данном случае действительность отразилась в ком– нибудь неверно. Они думают, что верное отражение то, где имеются в виду “низкие нужды жизни”. На самом же деле только поэзия – ключ к постижению мира.
28 июня. Снегири
День расставания с Ирисом.
Никогда бы я не поверила, что будет такой день, когда прекратится ток общения между нами. И как ни странно – нет для меня в этом ничего ошеломляюще нового. Постепенно-постепенно чистая, легкая, из “лучшего эфира” душа втягивалась в земляную, избяную, тесную, душную душу ее спутника. И захлопнулась дверь избы, называемой “счастливым супружеством”. От меня. И от своей правды, от своего лика.
О супружеское ложе! Сколько о тебе мудрость народа сложила беспощадно жестоких, ужасных в правдивости своей пословиц:
Не по-хорошему мил, по-милому хорош. Любовь зла – полюбишь и козла. Полюбится сатана краше ясного сокола. Хоть скот, да супружеское ложе дает.
И начало таких брачных мистерий в украинской песенке: “Тын нызькый, перелаз нызькый – за тэ ж тэбэ полюбыла, що сусид блызькый…” И над всем библейское проклятие: К мужу твоему влечение твое.
Всю ночь мучила в полубреду тяжелая нелюбовь к мужу Ириса. Снился колодец, как у Верещагина на картине, где томятся турецкие узники. Или французская oubliette[496]. И на дне Андрей (муж Ириса) и я в темноте, в духоте, в тесноте.
30 июня. Снегири
Всю ночь не дают старухе спать соловьи. И кто бы подумал, что старуха не поленилась выползти из постели, одеться, с трудом отвернуть ключ выходной двери и, зябко дрожа (холодная, как в апреле, ночь!), слушать соловьев и смотреть на гаснущие звезды, пока насморк не заложил носа и не заныла ревматическая нога. Трудно понять молодости, зачем старухе понадобились соловьи. А вот зачем. 37 лет тому назад в такую ночь, в предрассветной, таинственной синеве мы шли аллеей Петровско-Разумовского парка – я и человек, которого охватило, как и меня, великое безумие, называемое любовью. Мало было назвать такую ночь счастьем – и совсем не в счастье было ее значение. Космические силы, звездный свет, деревья, запах земли, туман от прудов, вливаясь в душу, смешивались в ней с тайной ее встречи с другой душой, расширяли ее до запредельных граней мира и переплескивались вместе с ней – в неназываемое, в непознаваемое, в смежное с великой радостью и с великим страданием одновременно.
Потом мы забрели куда-то, где было здание – “Убежище инвалидов”. И тот, кто держал мою руку в своей, сказал: “Вот тем, кто там спит, предутренние звезды и соловьи не нужны”. Как он ошибался! Разве вот эта моя ночь не свидетельница того, что было в ту ночь – не поцелуев, не рукопожатий, не розовой шляпы и пышной прически свидетельница, – а того, что вместе с Космосом переплеснулось за пределы его.
И да будет прощено этому человеку и мне все искаженное, нелепое и жалкое, во что претворили мы тайну этой ночи. Он ушел уже лет 20 тому назад из дольнего мира и то, что мы тогда пережили – верю – унес с собой.
А я в сегодняшнюю, о, какую холодную, и притом с подагрическими и ревматическими болями, соловьиную, ночь вспомнила, благодаря тому что была в моей жизни та молодая петровско-разумовская ночь, – вспомнила тот опыт.
Рассвет.
Вырвала из сна мучительная мысль, мучительное представление о том, как гибнет и может быть уже погиб Михаил[497]. Боже мой, Боже мой! как ожестели сердца! Можно любоваться закатами, заботиться о том, чтоб поудобнее был стол у кровати, рвать колокольчики, смеяться с детьми, читать биографию Бейля – в то время, как человек, который когда-то любил, который тебе отдал лучшую часть своей молодости, мучается, гибнет, затерялся в пугающей душу безвестности…
А соловьи – все свое, соловьиное. Но перекличка их сегодня кажется мне такой зловещей. Вопросы без ответов, недоуменье. Прерывистый плач. Пугливая жалоба, обреченность, сиротство и Великое сиротство.