Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я прикрутил крышу на место, задвинул маяк подальше в угол и вылез из погреба, чтобы соврать вернувшейся со связками лука и петрушки Байше, что курьер из cemiterio только что увез священный сосуд и даже дал мне расписку. Служанка посмотрела мне в лицо, чинно поджав татуированные губы, и медленно кивнула.
Сегодня я подготовился к приходу адвоката. Трута обещал появиться в тюрьме до ужина, он теперь часто приходит. Ужин здесь вечно холодный, зато приносят его в ресторанной супнице и даже салфетку дают. Мне всегда казалось, что в тюрьме развозят вонючую похлебку в канистрах на тележке, стуча колесами по длинному коридору. Похоже, эта тюрьма не слишком переполнена.
В ожидании Труты я сидел под окном и вертел в руках тавромахию, отражавшую солнечный свет, будто карманное зеркальце. В какой-то момент мне показалось, что микенский юноша, летящий через быка, махнул мне рукой, я вздрогнул и поднес пластинку к глазам — гимнаст был недвижим, черненые быки застыли в голубой эмали, но что-то неуловимо изменилось. Я встал, прошелся по камере, пытаясь поймать ускользающее слово или картинку, и вдруг увидел все как будто с птичьего полета и засмеялся. Эмалевые осколки прошедшей зимы сошлись, хрустнули и совпали зазубренными краями.
Тавромахия, чистой воды тавромахия!
Все началось с того, что Додо уговорила меня записать фильм о встрече политика со шлюхой неясного пола. На это у нее ушло чуть меньше двух недель. В тавромахии это называется cita — здесь нужно соблазнить быка, чтобы он атаковал лошадь, то есть белокурую кобылку со сливовым трепетным задом. Политик не пришел, зато пришел мужик в хламиде, сделал вид, что стреляет, потом вырубил сервер, плеснул на датчанку вишневым соком, включил камеры, дал ей полежать, а потом выключил снова, зная, что я приму серое мерцание как должное — мертвое тело неподвижно, значит, датчики не работают.
Дальше идет encuentro: пикадор втыкает острие, здесь важно, чтобы рана дала крови выйти в районе загривка. Не важно, кровь это или варенье, главное — страшная взрезанная плотская мякоть. Удар острием позволяет распознать степень ярости быка. Если бык кроткий, то обычно убегает, прячется и на все соглашается. Когда я поверил в разыгранную перед камерами пьесу и попросил у них помощи, они потребовали дом, но — упс! — обломались из-за причудливых условий завещания.
Значит, напоследок была salida. Когда бык получил удар острием, ему обязательно нужно дать побегать на воле. Озадачить, заставить занервничать и выплеснуть оставшуюся силу. Когда они поняли, что я нищ, как церковная крыса, и не гожусь на роль богатого болвана, то решили выжать сок и пустить в дело цедру до последней крошки. Смутно помню еще пару названий: испытание плаща и recibiendo, терция смерти, но это, похоже, у меня еще впереди.
Так ясно представил их сейчас сидящими за столом с освещенными снизу лицами, как на рембрандтовской картине «Заговор Цивилиса». В красноволосом вожде батавов (Цивилис по обету выкрасил их в красный цвет до победы над римлянами) я с легкостью узнаю Лилиенталя, моего друга, вечно пахнущего льняным маслом, хотя я видел всего одну картину, написанную им, да и та была практически белым холстом. Нет, вру, я видел еще одну — на дверях лифта, больше похожую на граффити: две половинки песочных часов, сходящиеся и расходящиеся вместе с дверцами. Каждый раз, поднимаясь к Лилиенталю на шестой этаж, я смотрел на них, вспоминая один наш разговор трехлетней давности, один из первых, я его наизусть помню.
Любовь и смерть соединяются как песочные часы, сказал он тогда, те, кто понимают про любовь, понимают и про смерть, и никто не знает, для чего и как быстро пересыпается этот песок. Книги бесполезны, это попытка исправить прошлое ненастоящим, или, если угодно, попытка заставить прошлое поработать еще разок — как если бы оперный картон, оставшийся от «Орфея», закрасили поверху для представления «Порги и Бесс».
— Хорошо что ты не произнес слова палимпсест. У меня от него оскомина.
— Вот это слово ты вспомнил очень кстати, пако. Возьми хотя бы лейденский пергамент, где соскоблили Софокла и накорябали сверху какое-то воззвание. В чужих словах все равно нет никакого смысла, так почему бы не сберечь сотню листов хорошего пергамента?
— А в своих собственных словах смысл есть?
— В своих, в твоих, ты просто не хочешь думать, bobo. Люди используют слова, как песок, они прячутся в него, будто муравьиные львы, подстерегая добычу, заполняя пустые лунки письмами и воспоминаниями, им кажется, что слова помогают не замечать реальности, опротивевшей, как больничная овсянка паралитику. Им кажется, что там, в этих текстах — найденных в памяти, или в сети, или просто высосанных из пальца — кроется объяснение и сладость, а сегодняшнего дня можно не замечать, задернув шторы и усевшись у компьютера с сигаретой и чашкой кофе. Но закрывать глаза на реальность — это значит признать, что она существует!
— Некоторые просто боятся смерти, потому что видели, как умирали любимые люди, — я перебил его, не успев собраться с мыслями, и немедленно поплатился.
— Видишь ли, пако, ты думаешь, что боишься смерти, а сам боишься любви, усыпленный шуршанием своих песчинок, ты думаешь, что любишь тех, кто умер, любишь их в своем прошлом, но стоит перевернуть часы, как песок посыплется обратно, и ты окажешься в их прошлом, и тебе придется увидеть, любят ли они тебя. И что, если — нет?
* * *
Дорогой, дорога до города дороговата
Раньше я спал с двумя вещами под матрасом — ингалятором и компьютером, сам не знаю, откуда взялась эта паранойя, ведь украсть их здесь некому. Теперь к ним добавилась тавромахия, я чудом успел ее прихватить, когда был на Терейро до Паго с Пруэнсой и сержантами. Отпросился в туалет, оставил там льющуюся воду, быстро вышел в коридор, встал на стул и снял бокал с верхней полки посудного шкафа. Тавромахия лежала там, куда я сам ее положил, и пахла болиголовом. Я бы ее до самой смерти искал, если бы не теткин неуклюжий лимерик. Откуда взялся сам лимерик, я вообще предпочитаю не думать.
Странно жить на свете, владея всего тремя единицами собственности, не считая одежды. Но это что, некоторые спят с ножом под подушкой или с розами между ног. Вот Зоя, например.
— Когда у Фабиу было хорошее stato d'animo, — сказала она однажды, — он обрывал цветы и засыпал мою подушку лепестками, когда оно было не слишком хорошее, я спала с перочинным ножом под подушкой. Однажды утром я проснулась от того, что розовые шипы впились мне во внутреннюю сторону бедер, я сбросила одеяло и увидела между ног три длинных колючих стебля — одни только стебли, цветы были просто отломаны. Фабиу сидел напротив и улыбался, увидев, что я открыла глаза, он быстро разделся и скользнул под мое одеяло. В нем была жестокость особого рода, нарочитая, refinado, она растворяла его понемногу, как соляная кислота в желудке гиены растворяет шкуру и кости. Иногда мне хотелось спросить его, что же такое вытворяла с ним мать, когда он был ребенком, но я понимала, что ответа не будет. Гладкая обсидиановая головка Лидии мерещилась мне повсюду, будто сумрачный плод в листве незнакомого дерева.