Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Результатом «вербовки» явилось следующее письмо писателя Николаю I, сопровождавшее изысканно оформленную рукопись «Алхимика» (мы ведь помним, что почерк Дюма как раз подходил для подобных случаев, к тому же рукопись была украшена акварелями известных французских художников):
«Государь!
Не только к самодержавному властителю великой империи осмеливаюсь я обратить дань своего благоговения, но и к наиболее просвещенному монарху — цивилизатору, который своими личными достоинствами сумел среди этой бурной эпохи заставить всю Европу отдать должное его познаниям, его воздержанности, его любви ко всем созданиям образованности.
Государь, в наш век, столь материалистический, поэт и артист спрашивают себя: остался ли еще на свете хотя бы один покровитель искусства, который воздал бы должное их славному и бескорыстному служению? — и они с удивлением и восхищением узнают, что божественному Провидению угодно было именно на престол великой империи Севера поместить гения, способного их понять и достойного быть ими понятым.
Государь, я позволяю себе с благоговением, в надежде, что мое имя ему небезызвестно, поднести в виде дара мою собственноручную рукопись Его Величеству Императору Всея России.
И когда я писал ее, то был воодушевлен надеждой, что Император Николай, покровитель науки и литературы, не посмотрит с безразличием на писателя Запада, записавшегося в число первых, наиболее искренних его почитателей.
Остаюсь с благоговением, государь, Вашего Величества покорнейший слуга
Алекс. Дюма».
Для Дюма не было ничего необычного в том, чтобы написать письмо коронованной особе. Он привык общаться с монархами и их родственниками. Почему было не завязать общение с далеким русским царем, тем более что Дюран прозрачно намекнул на орден?
К вышеприведенному письму Дюма приложил письмо к министру народного просвещения Уварову, в котором, в принципе, изложил те же доводы своего обращения к императору, но подле подписи сделал многозначительную приписку: «Алекс. Дюма, кавалер орденов Бельгийского льва, Почетного легиона и Изабеллы Католической». Намек вполне прозрачный.
Тонкости политических выгод предлагаемой сделки подробно разъяснялись Дюраном в отдельном письме к тому же Уварову. Министр внял доводам агента и представил рукопись Дюма Николаю I, сопроводив ее собственным письменным докладом, в котором увещевал императора «поощрить в этом случае направление, принимаемое к лучшему узнанию России и ее государя», и пожаловать дарителю орден Св. Станислава 3-й степени. Конечно, честь слишком высока, но «почетное место, занимаемое им в ряду новейших писателей Франции, может дать Дюма некоторое право на столь отличительный знак внимания Вашего Величества, тем более что в отношении к заграничным литераторам пожалование им российских орденов не подчиняется узаконенным формам обычной службы».[151]
Казалось, расчет был верен и, так сказать, всем на руку. Дело сорвал сам Николай I. Во-первых, он не особенно жаловал французов со всякими их демократическими демаршами и осуждениями раздела Польши. Во-вторых, он плохо переваривал страстную французскую мелодраму, предпочитая ей куда более благонамеренные отечественные пьесы Полевого и Кукольника. В-третьих, императора, видимо, насторожила рекомендация Дюрана, ведь агент последнее время все более активно работал на ненавистных ему бонапартистов. Так что резолюция на докладе Уварова гласила: «Довольно будет перстня с вензелем».
Понятное дело, Дюма обиделся. Конечно, получить перстень с вензелем императора приятно, но ему-то сулили орден! Письмо-ответ на получение перстня выдержан в весьма сухом тоне, показывающем, что писатель разочарован.
Исследователь С. Дурылин даже допускает, что нанесенная ему обида продиктовала Дюма роман «Учитель фехтования», посвященный судьбе декабристов. Мне кажется, такое объяснение несколько упрощает положение дел. Можно, конечно, предположить, что, будучи кавалером российского ордена, Дюма вряд ли стал бы писать о том, что не в лучшем свете выставляет российского императора. Однако, строго говоря, в романе нет ничего, действительно выставляющего императора в каком бы то ни было свете. Описывая историю Полины Гебль и Ивана Анненкова, которые, кстати, в романе именуются Луизой Дюпюи и графом Алексеем Ванниковым, писатель не стремился к созданию политического памфлета. Если проанализировать различные произведения Дюма, то легко заметить, что он редко обличает какой-то режим или конкретного правителя. Он может обличать подлость, отступление от законов чести, но обычно не встает в политическую позицию очернения одной партии и восхваления другой. Человек литературный явно доминировал в его душе над человеком политическим. А за человеком литературным маячил человек философский, сторонник идеи Провидения и Вселенского равновесия. Поэтому взгляд писателя на восстание 14 декабря сильно отличается, скажем, от взгляда А. И. Герцена, которого, как известно, эти события «разбудили» и заставили занять весьма жесткую позицию. Дюма же ни в каком будильнике не нуждался. Его идея милосердия к побежденным уже давно оформилась. Отсюда явная симпатия к страдальцам-революционерам, но и нежелание вставать в позу судьи и бичевать режим Николая I.
В основу романа «Учитель фехтования» легли записки Гризье, действительно жившего в России и знавшего Анненкова. Дюма брал у него уроки и, видимо, увлекся рассказами о далекой России. Учуяв хороший сюжет, приняв его за основу будущего романа, писатель вряд ли размышлял о мести Николаю I. К тому же, как уже было сказано, высказываний против Николая в книге нет. Было бы по меньшей мере бестактно с чужих слов судить о событии, произошедшем на другом конце Европы и выносить кому-то приговор. Напротив, Дюма пишет, что население Петербурга в целом нормально отнеслось к предстоящему воцарению Николая. Великий князь Константин слишком напоминал характером своего отца Павла, «зато на Великого князя Николая, видимо, можно было положиться: это был человек холодный, суровый, с властным характером» («Учитель фехтования», XII). В романе Гризье считает заговор, слухи о котором бродили по Петербургу, «безумием». В принципе, граф Ванников уже и сам чувствует безнадежность предстоящего восстания, но не считает себя вправе покинуть товарищей. Человек чести, он говорит: «Я дал слово товарищам и последую за ними… хотя бы на эшафот» (XII). По мнению Дурылина, такая трактовка «опошляет образ декабриста». Воздержимся от комментариев.
Дюма, опираясь на рассказы очевидцев, описывает сумятицу, царившую среди восставших полков, солдаты которых зачастую не понимали, за что идут бороться. Вряд ли стоит считать это описание «политической нелепостью». Разве в учебниках истории теперь не пишут то же самое?
Однако Дюма также не стоит и на стороне николаевского режима.
«Согласно порядку, заведенному в Санкт-Петербурге, следствие велось втихомолку, и в городе о нем ничего не было известно. И странное дело: после правительственного сообщения об аресте заговорщиков о них в обществе перестали говорить, словно их никогда не было, словно у них не осталось ни родных, ни друзей. Жизнь шла своим чередом, будто ничего особенного не произошло» (XIV).