Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Чахлый, гнилой, низкорослый лес, тот, что на корню, по берегу уходит в глубину залива — и далеко: пока не кончится подпор и не сыщется речка в старом русле, не заструится, не зажурчит живой водичкой. Не может не знать она, живая, куда, в какое глухое лежище утянутся её струи, но будет посылать их и посылать… Так и нам надо.
Я снова обвожу глазами весь огромный котлован, где кипела, кипела и кипела вся работа. И думаю: лунный пейзаж. Заронятся ли здесь когда-нибудь семена, закроется ли эта рана? Я задаю вопрос не для ответа, ответ должен быть положительным. Но нет ответов, отказываются говорить. Надо выбираться из этого безответья, из этой глухоты, из беспродышливого подпора, на дне которого много чего лежит. Надо».
Кажется, что это о прозе сибиряка сказал когда-то Николай Гоголь: «Здесь-то увидят наши писатели, с какой разумной осмотрительностью нужно употреблять слова и выражения, как всякому простому слову можно возвратить его возвышенное достоинство умением поместить его в надлежащем месте и как много значит для такого сочинения… это наружное благоприличие, эта внешняя обработка всего; тут маленькая соринка заметна и всем бросается в глаза…»
В последние годы Валентин Григорьевич уже не мог из-за нездоровья работать над новыми большими произведениями. Но он никогда не уходил в тень. Он оставался художником, мыслителем и патриотом России, чей неподкупный, правдивый, смелый голос постоянно звучал во всех уголках страны. Не случайно его почитали как неутомимого народного защитника и духовного врачевателя, как сеятеля надежды и веры.
Не раз приходилось слышать от Распутина в его беседах с молодыми прозаиками: «Не бойтесь сочувствия слабым и оступившимся, а бойтесь резких приговоров и решительных обвинений своим героям». Об этом Валентин Григорьевич говорил и в нашем диалоге начала двухтысячных годов[43]:
«„Что происходит с нами? Что происходит с нашей страной?“ Этот нелёгкий разговор требовал особенного языка. А сейчас такой горячности, может быть, не требуется. Она остаётся в политических речах, в статьях журналистов, но в художественной литературе она стала как бы избыточной. Читатель, как и писатель, настолько надсадил своё сердце той тревогой, которая терзает его, что он уже не в состоянии выдерживать новые дозы.
Нужны какие-то исцеляющие слова, которые, не уменьшая тревоги, внушали бы читателю надежду, давали бы новые нравственные силы для того, чтобы бороться за добрые перемены. Сейчас не лишни будут лирические, даже в какой-то мере сентиментальные произведения, которые могли бы „удобрить“ душу. Душа сейчас, как никогда, требует „удобрения“, она скукожилась от того, что происходит вокруг, она ушла в себя, замкнулась. А это плохо. Одиночество, на которое настраивает и к которому ведёт вся нынешняя жизнь, ослабление нашей общинности, артельности в труде, в жизни могут привести только к поражению. Человек уходит в себя, особенно в несчастьях, а одному ничего не сделать. Сейчас в обороне ли, в наступлении ли требуется объединённость. Объединённые силы — это наши духовные, нравственные силы. Они должны исходить и от искусства, от литературы.
Мы жалуемся, что нас не печатают, не читают. Это так, но сейчас требуется такое слово, которое бы обязательно прочитали, мимо которого бы не прошли. Бывает на улице: один человек кричит, кричит от горя, а люди проходят мимо, потому что такие крики разносятся всюду. А другой просто смотрит на тебя глазами, полными страдания, — оно идёт откуда-то изнутри, из его души, — и люди останавливаются, замирают от чувства сопереживания. Сейчас слово должно иметь какую-то особую силу, которая не в громкости его, а во внутренней энергетике. Тогда слово преобразит человека, подтолкнёт его к деятельности, вдохнёт в него надежду».
Такое слово Валентин Распутин находил в последние годы — в беседах с журналистами разных изданий, писателями, художниками, литературными критиками.
Особое место среди этих бесед занимают диалоги писателя с журналистом газеты «Правда» Виктором Кожемяко, опубликовавшим их в книгах «Последний срок: диалоги о России», «Валентин Распутин. Боль души», «Эти двадцать убийственных лет». В послесловии ко второму сборнику журналист написал:
«…сложился если не дневник, то своего рода ежегодник, в котором последовательно запечатлелось многое из того, что особенно волновало, тревожило, озабочивало Валентина Григорьевича Распутина при переходе из века в век, из тысячелетия в тысячелетие.
Я знаю, ему эта многолетняя работа, которая, надеюсь, ещё продолжится, по-особому дорога. Как документ времени? Нет, пожалуй, даже более, гораздо более того. Как свидетельство души во времени. А работал он над текстами этих бесед по-писательски — по-распутински, я бы сказал. Предельно кропотливо и тщательно, выверяя каждое слово и малейший нюанс. Так же, как работает над повестью, рассказом или очерком.
Значит, и это неотъемлемая часть творчества большого русского писателя на крутом рубеже биографии его Родины, которую он любит поистине больше жизни».
Надо заметить, что даже в тех горячих диалогах, где речь шла о гибельном состоянии страны и её вечного работника, писатель находил и обнадёживающие, и исцеляющие, и вдохновляющие слова. Там же, где беседа касалась разрушителей державы, он бросал в их адрес предупреждающие и отрезвляющие «глаголы» (в пушкинском смысле).
«Вот вам жизнь моей родной деревни на реке Ангаре, теперь там Братское водохранилище. Судите сами, жизнь ли это? Почти сорок лет назад моя Аталанка была переселена из зоны водохранилища на елань, сюда же свезли ещё пять соседних деревень. Вместо колхозов стал леспромхоз. В прошлом году (1997-м; беседа состоялась в апреле 1998-го. — А. Р.) он пал смертью храбрых на рыночном фронте. В большом посёлке не осталось ни одного рабочего места. Магазин и пекарню закрыли, школа сгорела, солярку покупать не на что, электричество взблескивало ненадолго в утренние и вечерние часы, теперь, думаю, погасло совсем. Но это ещё бы не вся беда. Воду в „море“ брать нельзя, заражена много чем, а особенно опасно — ртутью. Рыбу по этой же причине есть нельзя. Почту могут привезти раз в неделю, а могут и раз в месяц. Два года назад, в то время леспромхоз ещё слабенько шевелился, мои земляки выкапывали по весне только что высаженную картошку. Что будет этой весной, что будет дальше, сказать не берусь. И если бы в таком аховом положении была одна моя деревня… Их по Ангаре, Лене, Енисею множество. Никакого сравнения не только с войной… сравнить не с чем».
Добавлю к этому собственное впечатление о посёлке, сохранившем название родной деревни писателя. Именно в тот год, о котором идёт речь в диалоге, мы приехали в Аталанку на день втроём: Распутин, я и журналист иркутской газеты. На улице к знаменитому земляку подходили люди — мужчины всё какие-то потерянные, помятые, иные с явными признаками известной слабости, женщины озабоченные, словно бы вдруг вспомнившие, что они способны и улыбаться. Школа-восьмилетка, лишившаяся из-за пожара собственного здания, ютилась в заброшенном детском саду. Мы вошли. Ребята в тот холодный весенний день сидели за старыми домашними столами в верхней одежде, от щелястого пола сквозило. Комнаты с тонкими перегородками и наспех навешенными дверями полнились голосами из соседних «классов». Детей в школе не кормили: власти не имели на это денег… Со сжавшимся сердцем вспомнил я свою маленькую деревню военного сорок второго года, детсад, который был открыт колхозом для нас, голодающих малышей, чистую и тёплую, с домашними печами, начальную школу, куда мы заглядывали иногда к своим старшим братьям или сёстрам. Какие же враги принесли на обогревавшую нас прежде землю такое разорение?