Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я уж не говорю о деньгах. Мистер Бэкус в скором времени умер, и, конечно, многие говорили, будто умер он от горя, оттого, что его дочка вышла за короля бутлегеров. Хотя он, наверно, прежде чем умереть, убедился в том, что его зять — настоящий король, во всяком случае, его королевство дает хорошую прибыль: еще до смерти старика деньги стали притекать, все крыши и веранды были починены и укреплены, хотя мистер Бэкус все еще упирался и красить дом не позволял, аллея была вымощена гравием, так что когда дочь впервые приехала к отцу на рождество с нянькой и наследным принцем, то спокойно могла выезжать в город уже не в старом экипаже, запряженном рабочими клячами, а в новом автомобиле.
А потом мистер Бэкус умер, и дом вместе со службами выкрасили. И тут Гарисс, через два «с», стал появляться в Джефферсоне и со временем даже приобрел друзей, хотя наш Йокнапатофский округ не так-то легко можно было купить и жители держались в стороне, только ездили на своих старых фордиках, а то и верхом на конях или мулах смотреть, как это обыкновенное, всем известное поместье в северном Миссисипи превращали в коневодческую ферму, вроде как на Лонг-Айленде или в Вирджинии: целые мили обнесли белыми дощатыми загородками (тогда как у нас фермеры вполне довольствовались мотком проволоки и любыми подвернувшимися под руку кольями); в белые новые конюшни провели паровое отопление, электричество и водопровод, и лошадей там обслуживали специальные лакеи и дворецкие, как будто они не кони, а люди, тогда как у нас многие еще жили при керосиновых лампах и жены таскали дрова из ближнего леса и воду из ручья или колодца.
У них уже было двое детей — наследный принц и принцесса, — когда Гарисс, со своими двумя «с», умер в кресле новоорлеанской парикмахерской от обычного профессионального заболевания тридцать восьмого калибра. После чего лошади, их конюхи и слуги перешли другим владельцам и дом был заперт, остался только сторож, а миссис Гарисс со своими двумя «с» и двумя детьми, с пятью слугами, с няньками и секретарями уехала, и моя мама, которая училась с ней в «Женской академии», и другие ее подруги стали получать от нее открытки и письма из всяких шикарных европейских городов, сначала насчет того, насколько там лучше климат, а потом — насколько там лучше и климат и школы для детей, и (это она писала, конечно, только маме) она надеется, что Гэвин здоров, а может быть, даже женат.
— Ну, теперь ему хоть эта не опасна, — говорю я Рэтлифу, а он мне отвечает:
— Не опасна?
— Конечно, черт возьми! Она не только выросла, и ей сказки больше не нужны, у нее теперь двое детей и куча денег, какого черта ей выходить замуж? Да и Гэвину это ни к чему, деньги ему не нужны, ему одно нужно: во все вмешиваться, всех исправлять. Разве она ему теперь опасна, черт возьми?
— Это-то правильно, — говорит Рэтлиф. — Выходит, что теперь он вообще в безопасности, верно? По крайней мере, до следующего раза.
Шутка, конечно. Но он ее повторил два часа назад, когда отказался ехать с нами в аэропорт. И теперь Гэвин сидел и пил то, что содержатели ресторана в аэропорту именовали «кофием», и вид у него был самодовольный, и непроницаемый, и высокомерный, и неприступный, как у вши на королевском заду. Наверно, у этой Линды Коль (простите, Сноупс-Коль) тоже было денег достаточно, — ей не только мать оставила, но и дяде Гэвину, как ее опекуну, кое-что удалось выжать из старого Билла Уорнера. Из ее отца ему не приходилось ничего выжимать, потому что старый Сноупс, наверно, сам был рад выложить хоть малую толику, лишь бы то, что дядя Гэвин или Рэтлиф назвали бы безупречной девичьей прямотой, перестало мозолить ему глаза. Но ведь у нее-то не было двух детей, так что нам с Рэтлифом приходилось на этот раз надеяться, верить в то же самое основное обстоятельство, заключавшееся в самом обыкновенном течении времени: каждый раз наступал какой-то момент, когда все они вмиг становятся старше: то есть для того, чтобы он их вдруг начинал замечать, надо было, чтобы они росли и жили, а для этого им надо было находиться в постоянном движении, и выходило так, что единственный момент, когда он их начинал замечать, обращать на них внимание, был именно тот момент, когда они созревали, и тогда они мелькали перед нами, как мелькают в дверях складки юбки, рука или нога, остановленные киноаппаратом, хотя все уже исчезло в движении, в невозвратном миге.
Это-то и спасало его каждый раз: именно то, что мгновение было преходящим. Они не могли остановиться в дверях, а тем более уже войдя в двери, иногда они даже не успевали закрыть за собой эту дверь, и уже уходили в другую, и дальше за нее — уже в замужество: от зрелости к материнству в один урок, так сказать. И это было хорошо. Там, за следующей дверью, дяди Гэвина уже не было. Он все еще стоял у первой двери. А так как жизнь — это не столько движение, сколько однообразное повторение одних и тех же движений, то ему недолго приходилось стоять у этой первой двери, пока снова за ней не начинали мелькать убегающие складки платья, пока не исчезала несформировавшаяся ножка подростка. И я мог бы сказать Рэтлифу, что, пока я помогаю дяде Гэвину прощаться в Мемфисе с прошлым, пусть он посмотрит, кто же будет следующий, как Линда когда-то заняла место Мелисандры, прежде чем Мелисандра поняла, что у нее есть