Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это было вроде того, как по одному черному пятнышку угадала панночка в «Майской ночи» ведьму-мачеху среди русалок. Лицо у коммунистов было как у всех, солдатское, скуластое, но проступало на нем это черное пятно, нечто скрытое и вместе отвратительное, смесь подобострастия и подлости, наглости и жадной вседозволенности, скотство. Потому мы и узнавали партийцев без ошибки, что таких погасших и скотских лиц не было раньше у русских солдат. На коммунистов к тому же указывали и сами пленные.
Пленные красноармейцы стояли и сидели на изрытом поле, и дрожал над ними прозрачный пар дыхания. Капитан Иванов, со стеком, озабоченно поглаживая самый кончик острой черной бородки, ходил между ними. Он не спеша оглядывал их со всех сторон. Он обхаживал пленного так же внимательно и осторожно, как любитель на конской ярмарке обхаживает приглянувшегося ему жеребца.
Пленный, кое-кто и босой, в измятой шинели, поднимался с травы, со страхом, исподлобья, озираясь на белого офицера.
— Какой губернии?
Рослый парень, серый с лица, зябнущий от страха и ожидания своей участи, глухо отвечал. Капитан расспрашивал его вполголоса. Вероятно, это были самые простые вопросы, о деревне, земле, бабе, стариках. И вот менялось лицо красноармейца, светлело, на нем скользил тот же добрый свет, что на лице капитана, и пленный уже отвечал офицеру, улыбаясь во все свои белые, ровные зубы.
Капитан слегка касался стеком его плеча, точно посвящая пленного в достоинство честного солдата, и говорил:
— В четвертую, бгатец, готу…
И ни разу не ошибся он в своем отборе: из 4-й роты не было ни одного перебежчика. Он чуял и понимал русского человека, и солдат чуял и понимал его.
Не только в нашем Дроздовском полку, но, может быть, во всей Добровольческой армии 4-я рота капитана Иванова была настоящей солдатской. Он пополнял ее исключительно из пленных красноармейцев. В то время как у нас целые полки приходилось набирать из одних офицеров и в любой другой роте их было не менее полусотни, у капитана Иванова все до одного взводы были солдатские, и ротный командный состав тоже солдатский из тех же пленных. Все ребята молодцы, здоровенщина.
Я иногда посылал к капитану Иванову пополнение из кадет, гимназистов и реалистов наших удалых баклажек и студентов, но капитан Иванов каждый раз отказывался вежливо, но наотрез:
— Это какой же-с солдат, — говорил он не без раздражения. — Это-с не солдат, а, извините, гусская интеллигенция…
И в это слово «интеллигенция» вкладывал он столько уничижительного презрения, что за нее просто становилось совестно.
— Нет уж благодагю: я уж пополнюсь моим земляком…
А земляки в его роте вскоре же становились мордастыми сытюгами. Хорошим хозяином был капитан Иванов; он умудрялся кормить свою роту настоящим армейским пайком мирного времени. Ни у кого не было таких наваристых щей, играющих всеми цветами радуги, ни у кого солдат не был так ладно, опрятно и тепло одет, так крепко и сухо обут.
Капитан Иванов умел раздобывать своим землякам зимою даже варежки и какие-то ватные набрюшники, вроде потников-подседельников; ни у кого не было столько табаку и сахару, как в четвертой роте, и ни в одной роте не пахло так вкусно и так семейственно, как в большой солдатской семейке капитана Иванова. Народ у него все был плотный, ражий, во сне храпели, как битюги, а с чужими были заносчивы и горды. Орлы.
Дисциплина в четвертой была железная, блистательная. Солдаты чувствовали сильную руку своего командира и его прямую душу, знали, что нет в нем никакой несправедливости и неправды. Солдаты понимали его так же, как он их, и жили с ним душа в душу.
Капитан Иванов был русским простецом, и, несмотря на его деревенские прегрешения с рослыми вдовами, светился в его простоте свет русского праведника. Может быть, за праведную простоту мы его и прозвали Гришей. У него, впрочем, было и другое, довольно странное, прозвище Иисус Навин. И вот почему. При всей своей скромности капитан Иванов любил покрасоваться. Однако только в бою. В бою он всегда был верхом, впереди своей цепи. Пеший он никогда не ходил в атаку, и ему неукоснительно подавали нового Россинанта. Не сосчитано никем, сколько под ним было убито коней.
По-солдатски, если хотите по-лубочному, чувствовал он красоту боя; в огне храбрый командир должен красоваться впереди своих солдатушек верхом, вот и все. Ведь солдатская любовь к командиру по-детски жестока: уж таким храбрецом должен быть орел-командир, что и пуля его не берет, и от сабли он заговорен. Вероятно, потому и гарцевал капитан Иванов в огне перед цепями. Я думаю, позволь ему, он завел бы еще у себя по старине и барабанщиков, открывающих барабанным боем атаку в штыки, и тоже из-за одной красоты.
Вижу, как он скачет в цепях на коне, израненном пулями, залитом кровью. Верхом он был истинным Иисусом Навином. Уж очень дурны были все его кобылы и кони, старые, костлявые, вроде тех еврейских кляч, на которых тащатся на мужицкую ярмарку в расшатанных таратайках, обвязанных веревками, а то и верхом, местечковые Оськи и Шлемки.
Наши веселые замечания о его боевых конях капитан Иванов отражал с достоинством.
— Я быстгых коней не люблю, я не кавалегия-с, — говорил он и тут же добавлял с прелестной улыбкой: — Я пехотный офицег.
Особенно он запомнился мне в бою под Богодуховом. Это было в июле 1919 года. Я командовал тогда офицерским батальоном. Мы наступали на сахарный завод, кажется, Кенига; я был впереди батальона верхом.
Наступали под проливным дождем. Все смутно смешалось впереди в шумном ливне, как в мутном аквариуме. Дорогу мгновенно размыло, погнало глинистые потоки. У дороги блестели мокрые тополя. Земля дымилась, дышала влажным теплом; в ливне глуше стали команды, лязг движения, стоны раненых; точно отсыревшие удары выстрелов. С сахарного завода тупо