Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В любой заводской гостинице любого промышленного городка Сибири, Украины, Казахстана в девять вечера все постояльцы сбивались у телевизора смотреть программу «Время». Шумели, покуривали, пока вначале проходили никому не интересные сюжеты из внутренней жизни Союза — цеха, стройки, пашни. И мгновенно стихали, едва появлялась на экране карта северных провинций Вьетнама, чьи трудно произносимые и до того никогда не слыханные названия — Лангшон, Куангминь — в те дни были самыми известными и самыми тревожными словами.
Напряженно смотрели, как сквозь джунгли катят грузовики, облепленные вьетнамскими бойцами. Как эти маленькие, похожие на детей солдатики — в защитных панамах, с «калашниковыми» — перебегают в зарослях. Почему-то особенно умиляло то, что многие из них бежали с сигаретами в зубах, покуривая на ходу.
Ни до, ни после, ни к одному народу не было на памяти Григорьева такой всеобщей симпатии, как в те дни к вьетнамцам. Ощущалось само собой: если б не эти скуластенькие, раскосые пареньки в панамах со звездочками, вполне вероятно, вот так же перебегали бы сейчас, пригибаясь и прислушиваясь к близким разрывам, наши советские мальчишки.
Даже Димка, бывало, когда Григорьев звонил ему, первым делом спрашивал:
— Ну, как там вьетнамцы? Кроме газетного ничего не знаешь? Хули они так странно воюют — регулярную армию не пускают, ополченцами отбиваются? А почему никто авиацию не поднимает, пехотой одной дерутся? Или уговор у них такой?
Грянула в Иране удивительная «исламская революция», священники сбросили шаха. Сам лектор из райкома не скрывал недоумения и сильней обычного пожимал круглыми плечами:
— Всё равно, что у нас в России скинули бы царя-батюшку свои же попы!
Мир бушевал. Волны ярости и безумия вздымались у самых границ Союза. И после телевизионных кадров со стрельбой, пожарами, ревущими толпами как-то особенно странно и тревожно было смотреть на деревянные, покрытые вытертой клеенкой «потоки», за которыми по-птичьи гомонили работницы в синих и грязновато-белых халатах.
Нет, не ожидал он, что Димку арестуют. Но в тот апрельский вечер, когда приземлился в «Пулково» после очередной командировки, что-то будто повело его, потянуло из зала прибытия наверх, к телефонам-автоматам. Сам не понимал: что за беспокойство? О родителях он тогда не слишком тревожился (отец еще не болел), всегда по возвращении звонил им уже из своей, то бишь нининой, квартирки. А тут — хочешь верь, хочешь не верь в телепатию: ноги сами занесли в модерновую, как всё в «Пулково», сферу из оргстекла с телефоном. Нашел двухкопеечную монетку, накрутил родительский номер.
— Вернулся? — спросил отец. — Ты где, дома уже? В аэропорту… — отец замялся. — Ты вот что: давай, позвони-ка Димке. То есть, этой, сестренке его. Она тут звонила, тебя разыскивала. Плакала бедняга.
— Что случилось?!
В трубке было слышно, как отец вздохнул:
— Хреновина, сынок. Похоже… посадили его.
Будто в самолете, ухнувшем в воздушную яму, сердце подпрыгнуло к горлу. Так растерялся, что долго и тупо, как пьяный, перебирал мелочь в кошельке, не находя больше ни «двушки», ни копеечных монеток. Наконец, обругав себя, сообразил, что позвонить можно и гривенником.
В трубке отозвался медленный старушечий голос:
— Алло.
Он решил было, что это соседка. Нетерпеливо бросил:
— Стеллу позовите, пожалуйста!
Но еще прежде, чем услыхал в ответ раздавленное, стонущее «Женечка, ты?», сверхчутьем успел осознать и свою ошибку, и всю безнадежную реальность свершившегося…
В те месяцы, пока тянулось следствие и Димку держали в «Крестах», они с Мариком собирались у Стеллы чуть не каждую неделю. В памяти всё сплавилось в один бесконечный, тягостный разговор. Сидели за тем же круглым столом, за которым когда-то готовились к экзаменам. Девятилетняя Катька мышонком забивалась в угол и оттуда молча следила за ними, только поблескивали испуганные глазенки.
Стелла, — уже не ссутулившаяся, просто сгорбленная, — повторяла много раз одно и то же:
— На работе арестовали Димочку. Утром уходил — ничего не ждал, даже настроение хорошее было. А днем — я в садике за малышами убираю — воспитательница кричит: иди к заведующей, тебе на ее телефон звонят! А это Димочка — оттуда уже, от следователя… Чтобы я белье принесла, щетку зубную, мыло…
Глаза ее были сухими. Видно, сразу выплакала столько, что слез больше не осталось, лишь в голосе прорывались рыдающие нотки.
Она рассказывала про обыск:
— Димочка по телефону предупредил: если придут, пусть хоть всё перероют, не мешай, терпи. Тут у него трубку и выхватили. Наверно, испугались, что подсказывает мне, как чего спрятать… Явилась команда целая: «А ну, выдавайте добровольно — золото, драгоценности, наркотики и оружие!» Копались, копались. «А ваш брат не хранил дома служебные бумаги — всякие счета да наряды?» И правда, всё перевернули. Забрали мою сберкнижку на сорок рублей, коробочку с витаминами и димочкины запонки с янтарем… — Задыхаясь, она умолкала.
Что они с Мариком сами говорили ей в те жуткие вечера? Как пытались утешить? Всего-то пять лет прошло, а уже с точностью не восстановить, словно мозг, защищаясь от безумия, вытравил из памяти самые нестерпимые подробности. Хотя, не все, не все.
Не забудется, как Стелла — единственный раз — все-таки расплакалась. Когда рассказывала про собственный визит к следователю:
— Я думала, в кабинете мужчина будет, а там женщина сидит — молодая, моложе меня. В форме офицерской, а сама накрашенная, как… как… Одной помады килограмм… Улыбается. «Я, — говорит, — про вас кое-что знаю, такая моя профессия. Одна, без мужа дочку поднимаете? И я одна с дочкой. Все мужики, — говорит, — дерьмо, правда?..» — Я про Димочку что-то пытаюсь спросить, а она давай подкалывать: «О брате беспокоитесь? Что ж раньше не беспокоились, вы же понимали, что он не по зарплате деньги приносит? Вот, напишите ему, посоветуйте, чтобы честно во всем признался и украденное государству вернул…» — Не выдержала я, крикнула: «Что возвращать-то?» — А она смеется: «Не хотите, как хотите. Тогда брата долго не увидите. Очень будете без него мучиться?» — «Очень», — говорю. — Она смеется: «Я понимаю!» — «Что понимаете?» — «А то, что он холостой и вы одинокая. Хорошо вам было в одной комнате?» — Голос Стеллы задрожал, из глаз покатились слезы: — Я как поняла, на что намекает, у меня язык отнялся. А она ухмыляется: «Да я вас не осуждаю! Лучше уж с родным братом жить, чем с кем попало!»
И Стелла заплакала, уже не сдерживаясь, в голос, протяжно всхлипывая:
— За что? За что издеваются так?!
Страшно было видеть ее такой и страшно от собственного, ватного чувства бессилия.
У Марика сквозь природную смуглоту проступил раскаленный румянец ярости:
— Уб-бил бы! — ненавидяще выдохнул он, глядя в пространство.
Потом собирали продуктовые передачи для Димки. В «Крестах» принимали для заключенного не больше пяти килограммов в месяц. Стелле объяснили, что этот вес надо заполнять самыми концентрированными продуктами и витаминами — салом, твердокопченой колбасой, лимонами, чесноком, луком. Лимоны с чесноком и луком она купила сама, сало раздобыл Марик, а твердокопченой колбасы не достать было во всем Ленинграде. Но Григорьеву однажды повезло: во время короткой командировки в Москву купил с бешеной переплатой две сухие, пахучие палки «Советской» у официанта в ресторане.