Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще позже, осенью шестьдесят пятого, он с огромным вниманием читал только что написанную мою книгу «Лето-65». И попросил у меня экземпляр книги, на время, домой. И там засел за машинку – и принялся ее перепечатывать. И такой вот процесс усвоения текстов, когда, перепечатывая их самолично, человек лучше их постигает, как и в случае с Наташей Горбаневской, принес свои плоды.
В чем-то Саша для себя – разобрался. Что-то важное для себя – открыл в моих писаниях. Такое, замечу, которое, как и Леонарду Данильцеву, дало ему некий нужный импульс для собственного творчества. Слава богу, что так!
Саша сам говорил мне об этом. Откровенно. А что тут скрывать? Было это совсем давно.
Снег ли, дождь ли сегодня в мире – возвращусь я туда, где свет в сентябре золотист и молод, как и мы когда-то давно, не единожды. Вижу, вижу все, что было со мною в прошлом. Понимаю – и говорю.
Память высветлит ненароком потайной сквозь пространство ход, напитает подспудным током каждый день мой и каждый год.
– Если говорить о нашем времени, то лучше русских стихов, чем те, которые вот уже более четверти века пишет Владимир Алейников, я не знаю, – говорит Вадим Борисов.
И, его вспоминая слова, я в затворничестве говорю: – Слова твои, Дима, сказаны – когда-то, совсем давно. Когда-то – была и дружба. И свет ее – жив поднесь. Приходит он временами – оттуда, из шестидесятых, приходит из семидесятых, приходит из восьмидесятых, и даже из девяностых приходит, упрям и смел. Что было – то было. С нами – бывало всякое. Помню о том, что вело, спасало, о том, что хранило – речь. Ночь. Я один. В окошке – осень. Совсем не такая, как в юности нашей. И все же – осень надежд и щедрот. В доме тихо – и в мире тихо. В доме пусто – и в мире пусто. Потому что друзья – ушли. Нет их в мире – и нет их в доме. Не дождешься. Ушли. Исчезли. Так ли? Нет. Не исчезли вовсе. Живы – все. Ибо жив – и мир. Правда, если зовешь их – вряд ли дозовешься. Молчат. Но – смотрят: из своей глубины далекой, из легенды светлой своей, на меня. Ждут чего-то. Слова? Да, конечно. Слова – и только. Но – живого. О том, что было. О таком, что всегда – со мной. Да и с ними. А как иначе? Слово было – со всеми нами. Слово – есть. И оно сегодня – с нами вместе. Мы – с ним. И – в нем. Слово – слава. И слово – сила. Слово – право: о том, что было, говорить. Слово – кровью в жилы, чтобы ладить уметь с огнем.
Вспоминаю Диму Борисова – в шестьдесят четвертом, все той же прекрасной осенью наших дружб, общения нашего удивительного, когда ощущение славной плеяды росло и крепло во мне, – вспоминаю его в родительской квартире, просторной, светлой и чистой, где была у него своя комната, и дом на улице Жолтовского, солидный, стоящий несколько обособленно от прочих, осторонь от Садового кольца, неподалеку от Патриарших прудов, дом, перед которым росли деревья, от которого было рукой подать до сада «Аквариум», до метро «Маяковская», до одноименной площади с памятником поэту, месте тогдашних поэтических чтений, с рестораном «Пекин» и театром «Современник», – вспоминаю Диму – в его комнате, сосредоточенного, серьезного, поглядывающего из-под очков на гостей, не столь уж частых здесь, что-нибудь говорящего – разумеется, интересно, переполненного информацией, знающего так много, что казался он кладезем эрудиции, просветителем, да и только, – память его в самом деле вмещала многое – и охотнейшим образом он им делился с нами тогда, и включались мы в разговор, интересный для всех и полезный, – а потом возникала идея куда-нибудь переместиться, чтобы там продолжить общение, и звонили, и договаривались, и, собравшись поспешно, все вместе, выходили мы в осень, в сентябрь, и куда-то шли, разговаривая, и совсем не хотелось нам расставаться, и день сменялся гулким вечером, ночь надвигалась, надо было успеть на метро до закрытия, чтоб добраться домой, мы прощались, разъезжались, – но утром снова мы встречались – в университете, на занятиях, на «психодроме», шли пить кофе в «Националь», благо стоила чашка кофе копеек семь, ну а в «Марсе» и вовсе дешево – пять копеек, – ну а потом возникала опять идея всем собраться где-нибудь вместе, почитать стихи, да и выпить, и куда-то ехали мы, и в компании нашей Дима был, конечно, лидером, – впрочем, все мы были тогда полны молодой энергией, – так вот, непрерывно, спиралеобразно, вместе с осенью, вместе с дружбой, время шло – но его так много было – в сердце, в душе, для творчества, для учебы, для дружбы, для жизни, что, казалось, надолго хватит, как и света в былом сентябре.
– Было бы очень важно издать Владимира Алейникова – самого значительного из нас всех, – говорит Саша Соколов. – Я не знаю, что нужно сделать, чтобы опубликовать все, что сделал Владимир Алейников. Он просто титан, я всегда тихо восхищаюсь, глядя на его вдохновенность, на то, как он работает невзирая на обстоятельства и окружение. Наверное, при жизни все издать не удастся. Боюсь, что нужно умереть. Хотя бы на какое-то время. Или получить Гонкуровскую премию. О Нобелевской – не будем: она для политических игроков. Этим мы ведь никогда, слава богу, не грешили. – И еще говорит он: – Выглядят и читаются книги Владимира Алейникова чудесно. Действительно, манеру свою он изменил, стал писать прозрачнее, точней, но сколько во всем этом силы, ярости. Какое отменное зелье! В сих строках – ясно его различаю и радуюсь вдохновенности его. Говоря без всяких слюней и прикрас, все его, все наше мне по-прежнему ценно и близко. Считаю, что Владимир Алейников самый из нашей плеяды подлинный, глубокий и молодой.
Век уходит – и я говорю: – Прямо из Греции, Саша. Где все есть? Не бывал, не знаю. И дело не в этом, а в том, что прибыл ты – прямо из Греции. Для тебя – ничего удивительного. Просто – в стране этой жил ты. Временно. Жил – у моря. На вилле. Чьей-то, понятно. Не своей, а чужой. В тишине. В покое. В тепле. С женою. Зимою – камин топил. Дровами масличными. Щурил глаза свои из-под челки. Наверное, залетали средиземноморские чайки – левантийские, так скажем, – во двор твой. Наверное, ты, поглядывая в окошко, думал – то о погоде, то о том, что пора бы приехать тебе в Москву. С тобою мы – в кои-то веки – обменялись письмами. Ждал я твоего возвращенья на родину. И ты – приехал. И вот мы встретились – через годы, слишком долгие, слишком разные – у каждого. Пообщались. И снова ты вдруг – исчез. В пространстве передвигаться – несложно. И спрятаться можно. И там затаиться. Наглухо. С гарантией: не найдут. Куда сложнее – во времени свободно передвигаться. В нем я давно уже – дома. В нем я дома – всегда. И где бы ты ни был, Саша, тебя я вижу повсюду. Глаза упрямца. Повадки конспиратора. Или – школьника, убегающего с уроков. Стремление: быть, по возможности, в форме. Спортивной, конечно. Тренажеры. Горы. На лыжи! На воздух! Да чтобы – почище. В тишину. В глухомань. К здоровью. Чтоб никто не мешал – дышать. А может, и для того еще, чтоб там, в покое, на воле, вдали от людей, от родины, где-нибудь там, в Канаде, где ты родился, не письма – мне, например, а прозу, новую, новые книги, пусть медленно, да, надеюсь, верно, вынашивать – и писать.
Вижу Сашу Соколова – чуть сутулящегося, хоть и крепкого, все поглядывающего из-под челки цепким, частности схватывающим, подробности запоминающим взглядом, – там, в начальную пору СМОГа. Почему-то мы с ним – перед зеркалом. Говорим. Вернее, он – слушает. Говорю – лишь я. Но о чем? Ну-ка, зеркало, вновь напомни! Говорю я ему о том, как привык я сопротивляться всяким бедам, всему, что мешает, что обязан я победить, – и для пущей убедительности принимаю боксерскую стойку – и луплю кулаками нечто, пусть невидимое, но явственное: так вот! так ему! получай! не мешай дышать и работать! убирайся! сгинь! пропади! резче, четче, еще точнее, всею массой – удар! удар! – что, не нравится? – то-то впредь будешь знать, на кого поперло! – ты получишь свое – всегда! – отвяжись, рассыпься, исчезни!.. Никакой не спектакль. Привычный и давнишний мой – бой со злом. Саша слушает, Саша смотрит – и молчит. Мотает на ус. Взгляд его – сквозь зеркальную гладь, сквозь его отражение в ней – ускользает куда-то, потом – проникает вглубь, исчезает – непонятно где. Саша входит, словно в дверь открытую, в зеркало. Здесь он, рядом, – и нет его. Там он, где-то, – и все же здесь. Где же он? Между тем, кто здесь, и ушедшим в зеркало. То есть в ирреальном он – и в реальности. В измерении соколовском. Личном. Тайном. Открытом вдруг. Он – на грани. А что – за гранью? Саша думает. Он напряжен. Там, в грядущих семидесятых, он пройдет сквозь иное зеркало – вглубь и вдаль – и уже останется – там, за гранью. Причем надолго. Приютит его Зазеркалье. Навсегда ли? Поди гадай!