Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И приговора вроде никто не выносил – просто вокруг имени его и стихов лежала гробовая тишина, – говорит Юрий Крохин. – Четверть века поэт – без сомнения, один из крупнейших поэтов современности – был обречен писать «в стол»; такой участи можно сподобиться только в нашем отечестве. Недаром Осип Мандельштам говорил: «Поэзию уважают только у нас. За нее убивают». Владимир Алейников уцелел, выстоял; его не сломили гонения и тяготы бездомиц, измены и одиночество. Гордо и горько вопрошал он: «И скажи мне – что такое слава, и дождешься ль в мире похвалы, если ветер жестом костоправа выпрямляет гибкие стволы?» В гиблые годы безвременья Алейников, не дожидаясь похвал, работал – не побоюсь громкого слова – как каторжный, осмысливал мир и свое место в нем. И пришел к пониманию, что «поэзия – это нечто вроде круга или, скорее, шара, в центре которого – Бог, а от центра можно условно провести две линии, определяющие твой „сектор“, и неважно, каков он, больше или меньше, важно, что ты в этом шаре, соприкасаешься с центром…». Он, кажется, примеряет к себе маску патриарха, мэтра, создавая двойственный образ: неизменные свитер, джинсы и борода подчеркивают категорический отказ от какой бы то ни было официозности и – перекидывают мостик в прошлое, время шумной популярности Самого Молодого Общества Гениев. А он – вместе с рано умершим Леонидом Губановым – основатель, хранитель традиций СМОГа. А. Величанский зорко подметил, что Алейников меньше других оторвался от изначальных поэтических принципов содружества: «Алейников и по сей день зависит от Алейникова 1965 года, он по-прежнему – Самый Молодой Гений». Ему, может быть, ранее других состоявшемуся как поэту, была заказана дорога к публикациям, а значит, и читателю. СМОГ с его весьма неопределенной эстетической программой (если вообще можно говорить о таковой, скорее – об общих этических установках), но отчетливым неприятием лжи, приспособленчества и серятины, оказался волчьим билетом на долгие годы. Прав отчасти автор предисловия к молодогвардейской книжке Алейникова, утверждавший, что поэт не спешил печататься, не обивал годами пороги журнальных редакций и издательств. А вот дальше: «Он счастливо и мужественно… пережил серьезный период первоначального накопления творческой энергии». Какое уж там счастливо… И не слишком ли затянулся этот период для поэта, лишь два маленьких сборника стихов которого увидели свет в 1987 году, третий – еще меньшего объема – в 1989-м, а нынешние – большие, порой огромные книги – из-за мизерного тиража – практически недоступны не переведшимся еще у нас ценителям поэзии? Смогисты – и Алейников в их числе – рвались, конечно, к читателю, жаждали аудитории. Их, как и официозных поэтов, захлестывала эстрадная волна начала 60-х годов, с той разницей, что им эстрад никто не предоставлял. Предоставили другое – изгнание из институтов, психушки, допросы, ссылки и гибельную эмиграцию, словом, весь комплекс гэбистской «опеки». Тогда, в шестидесятые, аудитория ограничивалась квартирами либеральных эстетствующих интеллигентов, мастерскими художников и скульпторов – представителей «другого искусства», студенческими общежитиями. Собственно, читателей не было – только избранный круг друзей, которым Алейников и поныне трогательно предан. Достаточно взглянуть на многие посвящения стихов. А скольким книгам друзей помог он увидеть свет – в качестве вдумчивого и доброжелательного редактора, автора предисловий к стихотворным сборникам Аркадия Агапкина, Леонарда Данильцева, Юрия Кублановского, Аркадия Пахомова, Владимира Сергиенко, Юрия Каминского, Олега Хмары. Алейников был первым, кто смело разомкнул заговор молчания вокруг Леонида Губанова, опубликовав бережно составленные подборки стихов покойного друга юности. Вынужденная отстраненность, изъятие из нормальной поэтической жизни, так или иначе коснувшиеся почти всех русских поэтов XX столетия, не могли не оставить следа на личности Алейникова, его мирочувствовании. Доверчивый и даже, пожалуй, наивный, он замкнут и обидчив, сосредоточен и погружен в себя. В этой сосредоточенности, самоуглубленности возникают стихи, вынашиваемые годами, так что датировка порой формальность – она лишь указание, когда стихотворная ткань запечатлелась на бумаге. В поэтическом мире Алейникова родина – малая ли? речь-то о просторах Украины и Крыма – занимает огромное место, и он негромко, без пафоса признается в любви ей, неторопливо живописуя степные пространства Киммерии и Таврии, упиваясь ароматом полыни и цветущих акаций, разговаривая с Богом. «В преддверии грядущих перемен я говорю торжественно о Боге – Он есть над нами, понятый в итоге, осознанный как Свет средь страшных стен». Отсюда – и понимание своего предназначения, природы творчества, которое поэт выразил так: «Сей мир я не напрасно посетил – певцом ли вещим, гостем ли случайным, лучом живым я был Небесных Сил, к прозрениям причастен был и к тайнам». Он воспринимает себя как некоего проводника, медиума, слышащего Слово Господне и несущего его людям, переведя на язык поэзии… И все-таки как-то не удержался, спросил Алейникова: кто из поэтов оказал наибольшее влияние на его творчество. Известно – у каждого пишущего бывает период ученичества, подражательности избегают немногие. Да и в зрелые годы пристрастия оживают неким эхом – при отчетливом звучании собственного голоса. Он ответил: «В сознании моем давно и преспокойно, не мешая друг другу, умещаются самые разные поэты. И влияния их я не испытываю. Другое дело, что поэтическая материя едина, она присутствует в мире всегда, она как бы есть в воздухе, и в разные времена у разных авторов возникает перекличка, даже совпадения…» Я не отставал: кое-кто в поэзии нынешнего столетия выделяет – в известной мере условно – две линии. Одна акмеистическая (Н. Гумилев, О. Мандельштам, В. Нарбут, А. Ахматова и др.), другая – импрессионистическая (ранний Пастернак, М. Цветаева)… Алейников с неудовольствием заметил, что подобные деления – пустопорожнее занятие, существует подлинная поэзия, остальное – вне ее. Зачем какие-то градации, этикетки… За точность слов не ручаюсь, но суть – такова. И все-таки возьму на себя смелость утверждать, что Владимир Алейников, тяготеющий к классическому русскому стиху, чуждый модернистских изысков, воспринял эстетическую (а может, и философскую) эманацию Федора Тютчева и Велимира Хлебникова, Евгения Боратынского и Осипа Мандельштама, Иннокентия Анненского и Максимилиана Волошина. Его кругозор обширен, познания – во всем, что касается истории и искусства – огромны. И дело не только и не столько в том, что за плечами поэта – искусствоведческое отделение исторического факультета МГУ, – чего стоят наши дипломы! Просто всегда была неукротимая тяга к прекрасному: он пережил периоды серьезных увлечений музыкой, живописью. Не говоря уже о постоянных спутниках – книгах. Все это сформировало сложную систему образов – с реминисценциями и прямыми упоминаниями, мотивами, навеянными тем или иным произведением, будь то токкаты Баха, сонаты Моцарта и совсем уж апокрифические струны царя Давида, или обращение к тени Данте и эллинским сказаниям, разговоры с Анатолием Зверевым и Игорем Ворошиловым, друзьями-художниками, современниками поэта. С годами яснее и прозрачнее становится стилистика его письма, строже форма, – подступает «неслыханная простота». И вместе с тем – свободное использование лексических арсеналов. Алейников по-прежнему не спешит со свеженаписанными стихами в редакции; выстаиваясь, они обретают крепость выдержанного вина, складываются в книги, коими мыслит поэт. Поэт, не издавший ни единой неверной ноты, следующий своему внутреннему камертону, что дает идеальный настрой на чистый и искренний звук.