Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вспомнил слова жены печатника, вспомнил, как она ненавидит сушу, и ее тоску по Венеции во время того страшного паломничества на Север. Слова ее оказались столь страстными и пламенными, что, по всей вероятности, повлияли и на его собственное восприятие. Он ласково улыбнулся, вспоминая ее горячность.
– Суша! Пол для коров, как говорят французы, – провозгласила она. – А я говорю: подайте мне мрамор и камень, парящие над водой!
За пределами Венеции теперь и Рабино довелось пережить немало неприятных минут. Когда дневной свет начинал угасать, а сумерки, наоборот, сгущались, он чувствовал, как по коже у него бегают мурашки, а в сердце закрадывается невыносимая тоска. Нервы его не выдерживали шороха садов на ветру и хаотичного бега облаков по небу, которые словно искали, где бы остановиться и передохнуть. Видя, как длинная тень скользит по заросшему кустами холму, подобно телу, выгнувшемуся в rigor mortis[193], он начинал тосковать по дому, но не тому, который делил с Сосией и в котором не было уюта… Он тосковал по дому своего воображения, по жене, которая подбежала бы к нему и благопристойно поцеловала бы в щеку на глазах у детей, а те столпились бы вокруг него и подпрыгивали, как щенки, требуя своей доли ласки и внимания.
В своих мечтах, которым он понемногу предавался в каждой поездке, он поднимал на нее глаза – она была светловолосой и невысокой настолько, насколько Сосия была смуглой и рослой, – и перехватывал ее взгляд Мадонны, устремленный на их ребенка. Рабино представлял себе, как и ему достается частичка этого взгляда, и он пил его, как горячий tisana[194] холодным утром, чувствуя, как тот наполняет благостью его легкие и живот, даря ему поддержку и заботу, о которых он мечтал с самого детства. До появления Сосии, нарушившей обет его безбрачия, он всегда был один.
А потом он вспомнил, каким нечистоплотным способом заполучил свою нынешнюю жену, и понурил голову.
Я не заслуживаю того, чего желаю.
Недавно он и сам заболел чем-то непонятным. Все началось в последние дни его пребывания в Венеции с помутнения зрения и головных болей, которые лишь усилились, когда он приехал на материк. Пристрастившись к уединению с женой типографа, он почему-то обрел повышенную чувствительность к свету и звуку. Красные восклицательные знаки опиумного мака на полях резали ему глаза. Но хуже всего было то, что зрение его ухудшалось по мере того, как зрачок затягивался пленкой, так что в дневное время он просто боялся приподнять веки. Рабино выполнял свои обязанности на ощупь, словно слепой, прислушиваясь куда более внимательно, чем прежде. В Венецию он вернулся полуслепым, испытывая слабость в руках и ногах.
Единственным спасением стал ночной образ жизни отшельника, который ему пришлось вести в доме в Сан-Тровазо. Он решил, что станет принимать пациентов в течение часа при тусклом свете лампы с абажуром, пока поверхность глазного яблока не заживет и омертвевшая кожа не осыплется крошечными чешуйками. И только жену печатника, которая, казалось, отчаянно нуждалась в нем, он, как и прежде, не обделял своим вниманием.
* * *
Говорят, все мы состоим из четырех стихий – мокрой, сухой, горячей и холодной, и заболеваем оттого, что баланс их нарушается.
Говорят, что мужчины рождаются горячими и сухими, но женщины по природе своей слишком мокрые, и мужчинам приходится согревать их и высушивать актами любви. Если же они не делают этого, мы, женщины, портимся и коробимся, что проявляется в виде издевок, насмешек и скандалов.
Однако если это правда, то почему же тогда этот город такой мокрый, но при этом – такой хороший?
А этот город действительно самый мокрый на свете.
Разумеется, мужчины стараются изо всех сил, чтобы осушить его. Каждый год они отнимают у моря сушу – и для этого забивают в него длинные сваи, причем настолько плотно, что между ними не остается пустого места. Более того, они строят, и строят, и строят. Строят повсюду: огромные палаццо и башни, каждая из которых роскошнее и величественнее предыдущей. Там, где раньше целыми днями распевали жаворонки, теперь раздается стук молотков, слышится ругань и ворчание землекопов с их тачками, грохот высыпаемых камней. Венеция становится все более красивой, а я – наоборот.
Этот город всегда был прекрасен, но сейчас он похож на богатую невесту, разряженную в каменные кружева и готовящуюся выйти замуж.
Сухой, мокрый, горячий, холодный.
Выходя замуж за своего мужчину, я была всем этим и даже больше.
Я думаю о еврее, который хочет мне помочь, но еще никому не удавалось вылечить разбитое сердце врачебными снадобьями. А бедному еврею самому нужна помощь. Глаза у него подернулись пленкой, и он стал плохо видеть. Он по-прежнему приходит ко мне, чтобы узнать, как у меня идут дела, и поговорить со мной. Он смотрит куда-то вдаль, но теперь усаживается поближе, потому что, почти лишившись зрения, он стал хуже слышать.
Я даже даю ему немного мази, которую готовлю для глаз своего мужа: те становятся красными после того, как он долгими часами, прищурившись, разглядывает гранки. Каждая свежеприготовленная порция содержит капельку масла, которое течет из замечательного родника в Зорзании[195], в стране под названием Армения. Купец на Риальто уверил меня, что оно способно вылечить даже самые запущенные и деликатные кожные раздражения.
Я сама наношу мазь на веки еврея. Поначалу я испытываю жгучий стыд оттого, что касаюсь интимных частей тела мужчины, который не является моим мужем. То, что он – еврей, ничуть меня не беспокоит, потому что он ближе мне, чем многие представители моего собственного народа. Например, мужчины вроде Фелиса Феличиано! Фу!
Я не могла не заметить, что веки у доктора нежнее, чем у моего мужа, и что они – мягкие и желтые, как веленевая бумага.
Еврей говорит, что моя мазь помогает ему. Я рада тому, что смогла хоть капельку оказаться ему полезной, ведь он спас меня, хотя я и не рассказываю ему о том, что по-прежнему тревожит меня сильнее всего. Это касается только моего мужа и меня, и я не предам его, заговорив об этом.
Хотя совсем недавно я все-таки доверила еврею один секрет. Восковая женщина изрядно меня беспокоит, вот я и показала ему ее.
Он покрутил ее в руках, и я заметила, как он вздрогнул, увидев на спине куклы букву «S», выложенную ногтями и волосами. Я сразу же поняла, что это – символы большого зла.
– Как, по-вашему, кто она такая? – спросила я у него, хотя сама уже давно обо всем догадалась.
– Вы говорите, что нашли ее в Сирмионе? Думаю, она очень древняя, судя по ее виду. Пожалуй, она осталась там со времен Римской империи.
– Значит, уже тогда у них были ведьмы? Кто же еще мог делать таких кукол?