Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Ханс, работавший редактором в «Студвесте», спросил, не хочу ли я писать для них рецензии на книги. Я согласился, и дело пошло. Я камня на камне не оставил от романа Атле Нэсса о Данте и посвятил целую полосу «Американскому психопату», где тоже есть перекличка с Данте: главный герой, проезжая по городу на такси, видит на стене граффити «Оставь надежду, всяк сюда входящий». Это же врата ада, о черт, вот это неплохо. Вот это роман! Всем романам роман. Ханс спросил, не напишу ли я для них рождественский рассказ. Я хотел, но не смог, вымучил несколько строк о парне, который едет в автобусе домой на Рождество, и выдохся. Я думал насчет похищения, как кого-нибудь похитили, связали и пытают прямо в сочельник, однако получилась чепуха, как и все остальное, за что я брался. Прочитав «Нью-йоркскую трилогию» Пола Остера, я решил, что написать такое мне не под силу. Однажды субботним вечером я приготовил для пациентов пиццу, и мне показалось, будто этим я их унизил. На Рождество я съездил к маме, найдя временного жильца в свою квартиру, – туда въехал арендальский приятель Ингве, – а вернувшись в Берген, набил битком два чемодана, попрощался с Эспеном, долетел на самолете до Форнебю, оттуда – до Каструпа, а дальше до Кефлавика, где самолет приземлился поздно вечером. Здесь висела плотная, непроницаемая темнота, и час спустя, выехав в город на экспресс-автобусе, я не понял, куда мы приехали, а это был Рейкьявик. Я сел в такси, показал водителю бумажку, на которой Гунвор написала название улицы, Гардстрэти, мы проехали мимо озера, вверх по склону, к монументальным домам, и остановились возле одного из них.
Так вот где нам предстоит жить. В роскошном доме посреди Атлантики.
Я расплатился, таксист достал чемоданы и подал мне, я вошел в ворота и направился к дому. Дверь квартиры на цокольном этаже распахнулась, на пороге, широко улыбаясь, стояла Гунвор. Мы обнялись, и я понял, до чего по ней соскучился. Она приехала на неделю раньше и теперь показывала мне нашу квартиру, просторную и безлико обставленную, но зато нашу, тут нам предстояло прожить следующие полгода. Мы занялись любовью, потом пошли в душ, но вода пахла тухлыми яйцами, находиться там было невыносимо, Гунвор сказала, что здесь вся вода так пахнет, она поступает в трубы из-под земли, где ее греют вулканы, а отвратительная вонь – это запах серы.
Спустя несколько недель я уже обожал этот запах, как обожал в Рейкьявике все, включая нашу тамошнюю жизнь. Как только Гунвор уходила по утрам в университет, я долго завтракал в одиночестве, после чего либо шел в город и сидел в кафе с блокнотом или книжкой, каждый раз поражаясь красоте окружающих людей, – девушки были невероятно хороши собой, я таких прежде не видел, – или брал с собой купальные принадлежности и отправлялся в бассейн под открытым небом, а там проплывал тысячу метров и в дождь, и в снег, и затем залезал в хейтапоттуры – так назывались небольшие емкости с горячей водой. Потом шел домой и садился писать. По вечерам мы смотрели телевизор, и это я тоже обожал, потому что язык напоминал норвежский и по интонации, и по звучанию, однако я его совершенно не понимал. В университете у Гунвор завелись друзья, в основном иностранные студенты, позже у нас появился общий друг-исландец, Эйнар, не только готовый нам помочь в любое время суток, но и забегавший в гости не реже четырех раз в неделю. Под глазами у него залегли большие темные мешки, живот уже обозначился, Эйнар слишком много работал и пил, впрочем, это не мешало ему то и дело заглядывать к нам и справляться, не надо ли чем помочь. Чего ему было нужно на самом деле, я так и не понял, в обмен на свою помощь он ничего не просил, по крайней мере, я такого не замечал, – мне это не сказать чтобы нравилось, он вился над нами, как слепень, и все же выпивать я мог только с ним одним, поэтому, думал я, пускай оно будет как будет, так что я шлялся с ним по исландским барам и молча надирался.
* * *
Через кого-то из друзей Гунвор я познакомился с моим ровесником-американцем, восторженный и наивный, он интересовался музыкой и писал песни, мы собирались основать группу; он знал одного исландца, который играет на гитаре, – однажды вечером мы поехали к нему, тот жил в сыром подвале, словно из девятнадцатого века; сам парень, совсем тощий, кашлял, будто работал на рудниках, его жена курила с грудным ребенком на руках и наорала на мужа, а он лишь пожал плечами и провел нас в еще более тесную комнатенку, заваленную всяческим ненужным хламом, – здесь можно было играть, но сперва, сказал он по-английски, надо покурить. Он пустил по кругу косяк и достал гитару, Эрик, так звали моего друга-американца, вытащил свою, а мне дали ведро, чтобы я стучал в него вместо барабанов. Это было обычное пластмассовое ведро, красное с белой ручкой, я перевернул его вверх дном, зажал между ног и принялся колотить по нему, другие изображали на гитарах нечто блюзоподобное, а ребенок в соседней комнате надрывался до хрипа.
Когда я рассказывал об этом Гунвор, она рыдала от смеха.
Мы заглянули на ферму, где она когда-то работала, хозяева встретили ее душевно, а меня смущались, потому что, по их словам, почти не говорят по-английски, однако позже тем же вечером, когда мы поехали в местный дом культуры на большой праздник, они оттаяли. Меня угощали бараньими яйцами, ферментированной акулой и другими странными лакомствами, все это заливалось водкой; атмосфера молчаливого смущения, на мой взгляд очень раскрепощающая, ведь я и сам такой, испарились, веселья прибавилось, и вскоре я, прижавшись к моим соседям по столу, раскачивался, распевая что-то вроде песни. Все захмелели, все радовались, я чувствовал себя так, словно меня помножили на сто, а утром, когда праздник закончился, все уселись по машинам и, пьяные, поехали домой.