Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он смотрел на все чужими глазами. Сашка напечатал в «Вестнике Европы» стихотворение, что никогда не случалось с Сергеем Львовичем. Он был доволен, показывал книжку «Вестника Европы» и жаловался на стеснительность правил лицея:
– Вместо того чтоб подписать – Пушкин, бедный Сашка, вообразите, принужден подписываться псевдонимом, анаграммой, шарадой, ребусом.
Пробежав Сашкино произведение, он засеменил к себе в кабинет и тотчас сам уселся за листок бумаги: хотел припомнить свою небольшую давнишнюю элегийку, которую при переездах потерял. Вообще и библиотека его и шкап оскудели: при переездах он все почти растерял.
Но вскоре он получил письмо Василья Львовича, полное восклицаний: Сашкино послание было блистательное начало, по его мнению. Сергей Львович перечел послание и убедился: точно, оно было блистательно и было, может быть, началом, а не просто посланием, напечатанным редакцией для поощрения.
Он получил, как и все другие родители, приглашение на экзамен. Не торгуясь с живодером-извозчиком, он нанял его за четвертной и поехал, пообещав на водку. Важные лица были приглашены на экзамен, и торговаться с извозчиком Сергей Львович почел бы на сей раз мелочной скаредностью.
Кондратий соскочил с запяток, отворил дверцу и помог ему сойти. Его немного укачало во время пути. Он велел Кондратию остаться, а сам прошелся, чтоб поразмяться. Постепенно, не думая ни о чем, он пошел знакомою дорогою и удивился, дойдя до дворца. Он часто жевал губами.
У мраморной лестницы он остановился. Громадные Геркулес и Флора стояли у входа. Снег лежал на них.
– Вишь, и ее занесло, – пробормотал он о Флоре.
Потом с опаскою взлез на ступени и еще поворчал.
Темнело уже, а освещение было бедное. Он вдруг захотел смести снег с Флоры. Потянувшись посошком, чтоб смахнуть его с богининой крутой бедры, он не дотянулся и до мизинца, да и снег настыл; он несколько раз постучал посошком по насту и перестал, потом сполз по ступенькам на дорожку и, заслонив глаза, посмотрел на колоннаду. Сквозь занесенные снегом тополя он ничего не увидел, но почувствовал старинную сильную зависть. Там стояли строем кумиры, мудрецы римские и греческие, все на одно лицо, из бронзы. Оказался у них в соседстве и Ломоносов. И вот после того, как он увидел там и Ломоносова, он месяца два дурно спал по ночам – его мучило желание, чтобы и его кумир был рядом. В надежде, что дело дойдет до этого, заказал он ваятелю Рашету себя и Плениру. Тот изваял, взяв большие деньги. Но на колоннаду он не попал, и нынче его истукан стоял у серпяного дивана Дарьи Алексеевны, бюст же Плениры вторая супруга уже спрятала в диван. То же предстояло и его истукану, когда он умрет.
Позавидовав, он вдруг понял, что не стоит: такое равнодушие было кругом. Верно, уже в колоннаде и не все кумиры целы. То же было бы и с ним: посмотрели бы на его болван, пхнули бы по лестнице, и пошел бы он считать ступени головою. На этой самой ступеньке, где он сейчас стоял, он когда-то плакал: была неприятность, подстроенная секретарем; все обошлось, но чего ему это стоило! А теперь это было вполне безразлично.
Он вдруг позабыл об экзаменах и о том, что его ждут. Ему захотелось хоть что-нибудь в этом саду оттягать по тяжбе со временем, которого всегда боялся и которое теперь его со всех сторон обступило. Он не желал смотреть ни на монументы, ни на беседки, ни в сторону Китайской Деревни, все еще не достроенной, он не хотел воспоминаний. Он знал сад, как свой дом. Там встретил он Безбородку, шедшего в сильном гневе, здесь Орлов любил гулять и хвастал, как остановил на бегу падающую с горы колесницу, – все, в чем полагал он жизнь, вдруг ушло. Не стало более азиатских прохлад, ни роскошей, был голый и умственный Александров век. Да и победы были другие, и он их не понимал, как, бывало, понимал Суворова. Его «Гимн лиро-эпический на прогнание французов» был без огня, и его никто не заметил рядом с «Певцом» Жуковского. Он всегда писал о времени и смерти, о непрочности всего, но он никогда не ждал, что это в самом деле сбудется в кратчайший срок. Если б не ноги, он пошел бы сейчас на озеро, где в лодочке катался когда-то с Пленирою, и, хоть озеро замерзло, он постучал бы в него посошком.
Он пошел к лицею; новые жильцы были теперь в фрейлинском флигеле.
Он очень устал и почувствовал, что даром и совсем даром поехал в Царское Село. Впрочем, директор Малиновский обиделся бы.
Войдя в двери и скидывая швейцару на руки свою кунью шубу, он посмотрел на него задумчиво и стал сомневаться: точно ли жив директор Малиновский. Уже бежали опрометью вниз люди в мундирах встречать его и бережно подхватили под руки. Он осердился и вырвал руку. Помешкав, взобрался он старательно по лестнице. В зале он вспомнил, что и директор этот умер.
Его усадили в кресла. Потом, тряся головою, он посмотрел кругом и посвежел: много молодых глаз смотрели на него, как на диво. Он вздремнул, но слышал все отчетливо, только как бы за дымкою и не придавая всему особого значения. Объявили чтение. Он подумал о том, что на фехтованье и танцы не останется, а завтрак отведает.
Вдруг стали произносить его имя, читать его стихи. Он повернулся в креслах и, покачивая головою, слушал. Читали его старые стихи, которые уж много лет, как зачитали. Но он все стал забывать, и собственные стихи тронули его, как чужие.
Потом звонкий голос раздался. Он вгляделся. Голос был звонкий, прерывчатый, гибкий, словно какую-то птицу занесло сюда ветром. Он стал шарить, беспокойно ища лорнет. Не было лорнета. И этот голос вдруг сказал ему, и никому другому:
– Воспоминания в Царском Селе.
Он вдруг задрожал, повторяя отвислыми, грубыми, солдатскими губами, без звука, без голоса, эти слова. Он всматривался в школяра, и школяр, казалось ему, смотрел на него. Зрение давно стало его предавать, но он все же видел его как бы в тумане: у школяра глаза были быстрые, горячие. Так никто не читал стихов: подвывая, на пресечениях медля. Так только музыканты играли. И, как слушая Бахову музыку, он протянул, не обращая внимания ни на кого и вполне от всех отрешась, указательный палец, жилистый, старый, и еле заметно стал отмечать такту. Он слушал воспоминания этого птенца, которому еще нечего было вспоминать, но который вспомнил все за него в этом саду: и старые победы и новые.
Чтец назвал его в стихах. В забвенье потянулся он за аспидной доской, и рука его повисла в воздухе. Он был не у себя дома, а на публичном заседании. Аспидной доски не было, да она, видно, и не нужна была более. Он хотел написать:
Навис покров угрюмой нощи…
…Не се ль Элизиум полнощный —
Прекрасный царскосельский сад?
Когда Александр кончил, только некоторые смотрели на него: большая часть смотрела на Державина.
Старик, костлявый, согнутый в три погибели, все выпрямлялся и теперь, откинув голову, стоял; лицо его было в бессмысленном старом восторге, который из сидящих здесь помнил только старик Салтыков. Слезы текли по его морщинистому грубому лицу. Вдруг он с неожиданною легкостью отодвинул кресла и выбежал, чтоб обнять чтеца.