Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда немцы арестовали Пилсудского, Янек, никогда прежде не писавший стихов, сочинил песню, которую напечатали в запрещенной газете, издававшейся военной организацией. Он также написал картину, где Пилсудский был изображен во главе своей бригады. Маша вовсе не считала, что разбирается в изобразительном искусстве, но даже она понимала, что картина представляет собой не более чем дешевое подражание Матейко. Еврейские друзья Янека называли его бездарем, отчего Янек приходил в бешенство, кричал на них, на Машу, проклинал евреев, которые, как он говорил, «все как один анархисты и дегенераты». Он снял себе мастерскую и проводил там дни и ночи. Маше он писал длинные письма про свою любовь, которая никогда не умрет, про свое разочарование в женщинах и в евреях, про то, что не верит больше в истину и справедливость. Он цитировал антисемитские произведения Лутославского, Новачинского и Немоевского, расточал похвалы Пилсудскому, которого называл Мессией. Он мог вернуться домой посреди ночи, мертвецки пьяный, стать перед Машиной постелью на колени и рыдать: «Ангел мой! Грешен я, грешен! Не отвергай меня! Чистая ты, святая душа!»
Когда же Пилсудский вышел из Магдебургской крепости и Польша стала независимой, Янек получил чин майора польской армии и сделался частым гостем в Бельведере. Портрет Пилсудского его кисти повесили рядом с картинами старых польских мастеров; его песня стала популярным армейским маршем. Он приобрел квартиру на фешенебельных Аллеях Уяздовских, помирился с Машей, завел денщика и двух служанок. В дом с визитами приходили полковники, генералы и дипломаты. Маша ездила кататься верхом в Лазенки. Она перестала писать Адасе и в Отвоцк больше не приезжала. Адаса ни разу не видела ее новой квартиры. В независимой Польше пани Маша Зажицая стала заметной личностью. Ее фотографии появлялись в иллюстрированных журналах. Ее приглашали заседать в женских комитетах. В Красном Кресте ей вручили почетный диплом. Адаса же оставалась женой Фишла Кутнера и ждала возвращения таинственного ешиботника, затерявшегося где-то у большевиков. Маша часто ругала себя за то, что порвала с Адасой. Она просыпалась среди ночи от мук совести и клятвенно обещала себе, что завтра же найдет Адасу, вернет ей несколько марок, которые ей задолжала, сделает ей подарок и пригласит к себе домой. Но на следующий день дел оказывалось так много, что она про Адасу забывала. Проходили недели, прежде чем Маша вспоминала, что она внучка реб Мешулама Муската и дочь реб Мойше-Габриэла и что ее брат Аарон, только что женившийся в Варшаве, был зятем Калмана Хелмера. Маша жалела евреев, но ей казалось, что не имеет смысла поддерживать связь с этим странным народцем с его болезнями, продажностью, непрерывными невзгодами. Они угрожали Польше одновременно и коммунизмом, и черным рынком, и атеизмом, и религиозным фанатизмом. Ее семья обеднела; мать скиталась где-то в Америке со своим любовником-управляющим. Нет, жалеть ей не о чем. Теперь, когда Янек сделал карьеру, его родители умерли, а Польша стала независимым государством, у Маши оставалось только одно желание: сжечь за собой все мосты.
Из дневника Адасы
1
26 июня. Сегодня в моей жизни печальный день. Сравнить его можно только с днем свадьбы. Фишл со мной развелся. Целый день я провела у раввина, сидя на скамье. Писец писал на пергаменте, скрипя гусиным пером. Двух свидетелей пришлось учить, как следует, согласно традиции, ставить свои подписи. Раввин обращался ко мне на «ты». Говорил на каком-то странном языке, смешивая слова на иврите со словами на идише, заглядывал в какие-то толстые книги. Когда все кончилось, я заплакала, хотя ничуть не расстроилась. Ф. все время сидел ко мне спиной и раскачивался, словно молился. А я думала о смерти и о маме. Мне пришлось встать и сложить ладони, и, когда Ф. вложил между ними свидетельство о разводе, он как-то странно на меня посмотрел. Затем свидетельство было обрезано по краям перочинным ножом, и раввин, обращаясь ко мне, сказал: «Если пожелаешь выйти замуж, ждать придется три месяца и один день».
Как бы не три года! Аделе никогда не разведется с ним.
3 июля. Сегодня сбылась наша давнишняя мечта. Мы в Закопане. Он видел горы и повыше — был в Альпах, я же в горах впервые. Они еще красивее, чем я думала. Гора вырастает невесть откуда — и так же неожиданно исчезает, будто ее проглотила земля. Леса на склонах гор похожи, по-моему, на зеленые бороды. В пансионате ужасно шумно. Все хлопают дверьми. Кормят на убой, а женщины жалуются, что им не хватает. Девицы так громко хохочут, что заснуть невозможно. Аса-Гешл очень нервничает. Сказал, что современный еврей — не человек. Он весь соткан из противоречий. Мне кажется, его вполне устраивает, что я его любовница, а не жена. Если б он знал, как я из-за этого страдаю! Администратор пансионата попросил у нас документы и сразу же увидел, что мы не женаты. Здесь много варшавян. Стоит нам войти в ресторан, как все смолкают.
Вечером. Гулять он пошел один. Мы опять не поладили. Господи, почему мы так часто ссоримся! Вместо того чтобы отдыхать, он все время злится, все время напряжен. За столом ни с кем не разговаривает. Ему пришлось взять на нашу поездку в долг — деньги, которые мне дает Ф., он отказывается брать наотрез. Деньгами его ссудила Гина.
8 июля. Вчера в пансионате разразился скандал. Солдат из армии Галлера набросился на хозяина и отрезал ему бороду. Бедняга ходит с перевязанной щекой. Я всю ночь не спала. Аса-Гешл тоже — стонал и метался до самого рассвета.
9 июля. Здешние женщины ходят полуголые. Странно видеть, что еврейки держатся «свободнее», чем польки. Меня уже спрашивали, почему я не ношу шорты. Все гойки носят платья. А.-Г. и я ужасно стесняемся. Мне даже стыдно купаться в присутствии мужчин. Аса-Гешл целый день ходит в костюме и в галстуке.
13 июля. Из пансионата мы, слава Богу, уехали. Теперь живем в деревне Завойя возле Бабьей Гуры. Гора огромная, стоит в стороне. На закате курится, как вулкан. Говорят, на вершине можно увидеть орлов. Плохо одно: в постели блохи. Крестьяне ужасно грязные. Чайник встроен в плиту, готовят они на ней три раза в день — варят либо ячмень, либо картошку. Стены нашей комнаты увешаны олеографиями. Крестьянин, у которого мы живем, держит трех коров и несколько овец, но пасутся они в горах — здесь корма не хватает. До войны крестьяне каждое лето ездили в Венгрию работать в поле. Теперь граница закрыта. Три дочери нашего хозяина служат в Кракове, в еврейских семьях.
14 июля. Стоит мне заговорить о ребенке, как он приходит в ярость. Говорит, что не желает плодить новые поколения людей. Пусть человечество погибнет — ему все равно. Не понимаю, отчего он так мрачно смотрит на вещи. Больше всего он боится, что у нас родится девочка. Этот страх у него от изучения Талмуда. А вот дедушке знание Талмуда не мешало любить своих внуков. Как же он может любить меня, если женщины вызывают у него такую ненависть? Когда он говорит такое, мне хочется плакать. По-моему, ему жизнь не в радость. Вместе с тем иногда он веселится, как ребенок.
15 июля. Всю ночь не сомкнула глаз. Чудовищно кусались блохи. Он проснулся среди ночи, зажег свечу и стал исследовать соломенный матрац. Проклинал всех и вся, ругал себя за то, что вернулся из России. Сказал, что с Фишлом я была бы счастливее. Я плакала. Он долго меня целовал, клялся, что любит больше всех на свете. Я ему верю, но его любовь такая ненадежная. Каждую минуту у него возникает новый план. То он хочет ехать в Палестину, то — возвратиться в Швейцарию. То хочет, чтобы мы жили в Отвоцке, то — в Варшаве. Сегодня заявил, что, если в этом году его призовут в армию, он не пойдет ни за что. Я понимаю его чувства, но ведь быть дезертиром недостойно. В конце концов, мы, евреи, живем в Польше уже много столетий.