Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Федор:
Упражнение в стрельбе.
Инженер Керн:
Ответ по меньшей мере загадочный.
Пытается раздавить орех в ладонях, Горяинов передает ему щипцы.
Александр Яковлевич:
Что ж, мне это начинает нравиться. В наше страшное время, когда у нас попрана личность и удушена мысль, для писателя должно быть действительно большой радостью окунуться в светлую эпоху шестидесятых годов. Приветствую.
Александра Яковлевна:
Да, но от него это так далеко! Нет преемственности, нет традиции. Откровенно говоря, мне самой было бы не очень интересно восстанавливать все, что я чувствовала по этому поводу, когда была курсисткой.
Инженер Керн:
Мой дядя (раздавив орех) был выгнан из гимназии за чтение «Что делать?».
Александра Яковлевна (обращаясь к Горяинову):
А вы как на это смотрите?
Горяинов (разведя руки, тонким голосом, как будто кому-то подражая):
Не имею определенного мнения. Чернышевского не читал, а так, если подумать… Прескучная, прости Господи, фигура!
Александр Яковлевич (откинувшись в кресле, дергаясь лицом, то улыбаясь, то потухая): А вот я все-таки приветствую мысль Федора Константиновича. Конечно, многое нам теперь кажется смешным и скучным. Но в этой эпохе есть нечто святое, нечто вечное. Утилитаризм, отрицание искусства и прочее, – все это лишь случайная оболочка, под которой нельзя не разглядеть основных черт: уважения ко всему роду человеческому, культа свободы, идеи равенства, равноправности. Это была эпоха великой эмансипации: крестьян – от помещиков, гражданина – от государства, женщины – от семейной кабалы. И не забудьте, что не только тогда родились лучшие заветы русского освободительного движения: жажда знания, непреклонность духа, жертвенный героизм, – но еще именно в ту эпоху, так или иначе питаясь ею, развивались такие великаны, как Тургенев, Некрасов, Толстой, Достоевский. Уж я не говорю про то, что сам Николай Гаврилович был человек громадного, всестороннего ума, громадной творческой воли и что ужасные мучения, которые он переносил ради идеи, ради человечества, ради России, с лихвой искупают некоторую черствость и прямолинейность его критических взглядов. Мало того, я утверждаю, что критик он был превосходный – вдумчивый, честный, смелый… Нет, нет, это прекрасно, – непременно напишите!
Инженер Керн поднялся с места и расхаживает по комнате, качая головой.
Инженер Керн (взявшись за спинку стула):
О чем речь? Кому интересно, что Чернышевский думал о Пушкине? Руссо был скверным ботаником, и я ни за что не стал бы лечиться у Чехова. Чернышевский был прежде всего ученый экономист, и как такового его надобно рассматривать, – а при всем моем уважении к поэтическому таланту Федора Константиновича, я несколько сомневаюсь сможет ли он оценить достоинства и недостатки «Комментариев к Миллю».
Александра Яковлевна:
Ваше сравнение абсолютно неправильно. Смешно! В медицине Чехов не оставил ни малейшего следа, музыкальные композиции Руссо – только курьезы, а между тем никакая история русской литературы не может обойти Чернышевского. Но я другого не понимаю, – какой Федору Константиновичу интерес писать о людях и временах, которых он по всему своему складу чужд? Я, конечно, не знаю, какой будет у него подход. Но если ему, скажем просто, хочется вывести на чистую воду прогрессивных критиков, то ему не стоит стараться: Волынский и Айхенвальд давно это сделали.
Александр Яковлевич:
Ну, что ты, что ты, об этом речь не идет. Молодой писатель заинтересовался одной из важнейших эр русской истории и собирается написать художественную биографию одного из ее самых крупных деятелей. Я в этом ничего странного не вижу. С предметом ознакомиться не так трудно, книг он найдет более чем достаточно, а остальное все зависит от таланта. Ты говоришь – подход, подход. Но, при талантливом подходе к данному предмету, сарказм априори исключается, он ни при чем. Мне так кажется, по крайней мере.
Занавес
Ат (актер, играющий Федора):
Для Федора Константиновича возобновился тот образ жизни, к которому он пристрастился, когда он изучал деятельность отца. Это было одно из тех повторений, один из тех г о л о с о в, которыми, по всем правилам гармонии, судьба обогащает жизнь приметливого человека.
Акт девятый
Издание книги
Кабинет Васильева в редакции «Газеты». Напротив него по другую сторону стола сидит Федор Годунов-Чердынцев.
Федор:
Ну что – прочли?
Васильев (угрюмым басом):
Прочел.
Федор (бодро):
Я бы, собственно, хотел, чтобы это вышло еще весной.
Васильев:
Вот ваша рукопись (насупив брови и протягивая Федору папку). Берите. Никакой речи не может быть о том, чтобы я был причастен к ее напечатанию. Я полагал, что это серьезный труд, а оказывается, что это беспардонная, антиобщественная, озорная отсебятина. Я удивляюсь вам.
Федор:
Ну, это положим, глупости.
Васильев:
Нет, милостивый государь, вовсе не глупости (взревел Георгий Иванович, гневно перебирая вещи на столе). Нет, милостивый государь! Есть традиции русской общественности, над которыми честный писатель не смеет глумиться. Мне решительно все равно, талантливы вы или нет, я только знаю, что писать пасквиль на человека, страданиями и трудами которого питались миллионы русских интеллигентов, недостойно никакого таланта. Я знаю, что вы меня не послушаете, но все-таки, – (и Васильев, поморщившись от боли, взялся за сердце), – я как друг прошу вас: не пытайтесь издавать эту вещь, вы загубите свою литературную карьеру, помяните мое слово, от вас все отвернутся.
Федор:
Предпочитаю затылки.
Берлинская улица 20-х годов 20-го века. Около русской книжной лавки с Федором здоровается дородный господин с крупными чертами лица, в черной фетровой шляпе (из-под нее – каштановый клок). Федор Константинович сначала не узнал, потом вспомнил: Буш, два с половиной года тому назад читавший в кружке свою пьесу. Недавно он ее выпустил в свет. (Черное пальто, черная шляпа и кудря делали его похожим на гипнотизера, шахматного маэстро или музыканта)
Буш:
Теперь моя пьеса выйдет и по-немецки. Сверх того, я сейчас работаю над Романом. Мой Роман – это трагедия философа, который постиг абсолют-формулу. Целое равно наимельчайшей части целого, сумма частей равна части суммы. Это есть тайна мира, формула абсолют-бесконечности, но, сделав таковое открытие, человеческая личность больше не может гулять и разговаривать. Если вы интересуетесь, я вам когда-нибудь с начала почитаю. Тема колоссальная. А вы, смею спросить, что делаете?
Федор:
Я? (усмехнувшись) – Я тоже написал книгу о критике Чернышевском, а найти для нее издателя не могу.
Буш:
А! Популяризатор германского материализма! Очень почтенно. Я все более убеждаюсь, что мой издатель охотно возьмет ваш труд. Он комический персонаж, и для него литература – закрытая книга. Но я у него в положении советника, и он выслушивает меня. Дайте мне ваш телефон-нумер, я завтра с ним свижусь, – и если он в принципе соглашается, то пробегу ваш манускрипт и смею надеяться, что рекомендую его самым льстивым образом.
Ат (читает Федор):
«Какая чушь», – подумал Федор Константинович, а потому был весьма удивлен, когда, на другой же день, добряк действительно позвонил. Издатель оказался полненьким, с жирным носом мужчиной, чем-то напоминавшим Александра Яковлевича, с такими же красными ушами и черными волосиками по бокам отшлифованной лысины. Буш отозвался о «Жизни Чернышевского» как о пощечине марксизму (о нанесении коей Федор Константинович при сочинении нимало не заботился), и при втором свидании, издатель, человек, по-видимому, милейший, обещал книгу напечатать к Пасхе, т.е. через месяц.
Опускается занавес, на полотно которого проецируются кадры из фильма «Ключи Набокова», где читается его стихотворение: «К России» «Отвяжись, я тебя умоляю…»
http://www.verbolev.com/#!film/ccam (Хронометраж кадров: 2мин.55сек. – 1.15 – 4.10)
Анимационный фильм