Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– До завтра! – сказал, падая, мертвый испанец и скрылся в прозрачной голубой воде.
Дирк почувствовал, что волосы у него на голове встали дыбом. Он осмотрелся. Корабль штилевал в открытом море.
«Я один, – сказал себе Дирк. – Нет, я и капитан».
Потом пришла следующая мысль: может, и остальные где-то на корабле? И он пошел к кают-компании. Еще не дойдя, он услышал веселые голоса и вздохнул с облегчением: обошлось. Вот он открыл дверь. Кают-компания была пуста. Но звенели пивные кружки, звучал разговор. Ван дер Вейде рассказывал какую-то историю, потом все начали ее обсуждать.
– Эй! – заорал боцман. – Хоть кто-нибудь меня слышит?
Но разговор продолжался, и никто не спешил ответить.
Дирк пулей выскочил из кают-компании. Решив, что у него, должно быть, испарина на лбу, он собрался отереть пот шейным платком. Но у него не было платка. У него не было тельняшки, портов, башмаков. У него не было шеи. У него не было тела. Только голос. И еще незримые конечности. Руки, чтобы каждый день сбрасывать с палубы мертвого испанца, ноги, чтобы к нему подойти.
«В сущности, опера начинается там, где кончается легенда. В легенде главное – предыстория, в опере – последствия, самопожертвование Сенты и самого "Летучего голландца", возвышенная любовь и прочее в том же романтическом духе. Единственное, что в опере интересно с точки зрения сюжета, – попытка показать конец "Летучего голландца", то есть спасение. Спасение от чего? От непрерывных скитаний по океану, от одиночества. Но неужели спасение от одиночества – лишь в окончательной гибели? Что же делать тогда "Летучему голландцу" не оперного, а реального мира? Тому, чья печаль "глубока, как море, по которому он плавает"? Сводить счеты с нежизнью или продолжать ее жить, исследовать глубины неприютного мира – собою? Для нас, сторонних наблюдателей, главное в истории "Летучего голландца", как мы уже говорили, – предыстория, для него же самого – последующее плавание, возможность видеть города и страны, странствовать по векам и океанам, быть одиноким и свободным… "Корабль его без якоря и сердце его без надежд"».
Н. сидел на террасе своего странного дома и, вбирая всем объемом легких влагу подступающего дождя, писал, писал…
«Считается, что "Летучий голландец" – единственная опера на этот сюжет. На самом деле она не единственная. Есть еще одна опера – и она, быть может, в большей мере выражает суть легенды, чем произведение Вагнера. Это "музыкальное действо" Венсана д'Энди "L'Etranger", то есть «Чужестранец». Этот самый Чужестранец живет на берегу моря среди французских рыбаков, но составляет с ними разительный контраст: он печален и благороден, готов поделиться уловом с нуждающимися, они же – грубы, злы, подозрительны и потому отвергают его – он для них чужой. Эта жизнь среди недостойных – вот истинное проклятие, более страшное, чем проклятие "Летучего голландца". Одна лишь девушка любит Чужестранца, да и как обойтись без такой хорошей девушки в опере? Иначе, глядишь, и оперы бы не вышло. Но вот Чужестранец открывает свою сущность: "Мое имя? У меня его нет… Я тот, кто мечтает. Я тот, кто любит. Любя бедных и безутешных, мечтая о счастье всех людей, братьев, я прошел через много миров. Я долго плавал и по всем морям…" Стоп. Ибо дальше начинаются чудеса с драгоценными камнями, погружение влюбленных в пучину морскую, иначе говоря, весь арсенал романтических атрибутов. Для нас интересно, что герой не просто странствует, а ищет. "Под знойным солнцем Востока, среди белых полярных океанов" разыскивает две вещи: красоту и любовь. И находит – и тогда погибает. Не потому, что сам не создан для счастья, а поскольку для счастья не создан этот конкретный мир, населенный этими конкретными людьми.
По музыке же лучшая у Венсана д'Энди – самая ненатуральная сцена, когда в море брошен волшебный изумруд, окрашивающий море вплоть до горизонта в "сверхъестественный зеленый цвет" и заставляющий воды "бурно вздыматься". Самые неправдоподобные вещи порою будят фантазию художника…
Обе оперы не так уж часто идут на сцене, хотя "Летучий голландец", конечно, чаще. Премьера «Чужестранца» состоялась в Брюсселе седьмого января 1903 года, ровно через шестьдесят лет после первого представления вагнеровского "Летучего голландца" в Дрездене, второго января 1843 года. Еще через шестьдесят лет, в 1963 году, окончил полный курс истории музыки в Московской консерватории пишущий эти строки…»
Такие несколько отрывистые записи, как бы staccato, делал в блокноте Н. в тот пронизанный дождем день на одномачтовой своей террасе.
А ночью парус его сна стал полоскаться на ветру времени – и выплеснул ему навстречу пригоршню бутафорского вида снежинок и невысокого человека с несколько выпученными глазами, длинными волосами и мясистым носом. Одет этот человек был в синюю куртку и малиновые брюки, с торопливо заправленными в сапоги брючинами; голову его венчал черный берет. По виду он напоминал продавца или мастерового. Человек куда-то шел и с видимым усилием тащил за собой небольшие сани с книгами. Под полозьями саней был то снег, а то и асфальт проглядывал, поэтому сани время от времени издавали ужасающий скрежет. Н. оказался у человека в берете на пути, так что обоим пришлось остановиться. Н. стал вглядываться в его лицо.
– Разрешите представиться, Вильгельм Рихард Гайер, – нехотя сказал человек и поднес руку к берету.
Наверное, на лице Н. изобразилось неверие, потому что прохожий поморщился, отчего на его мясистом носу появились складки, и процедил сквозь зубы:
– Ну, хорошо, хорошо, я Вагнер. Хотя в юности я носил фамилию Гайер. Мой «Летучий голландец» оказался пророческим – в том смысле, что даже после смерти все на меня глазеют и не дают мне покоя!
– Простите, не хотел вас тревожить, – вежливо отозвался Н. – Хотя эта самая опера меня очень интересует.
– Она многих интересует с тех пор, как была написана, – гордо сказал человек в берете. – Даже тех, кто меня ненавидит. Представьте себе, многих художников ненавидят. Как ненавидели Моцарта! И Гогена! Да и ваших Пушкина и Шостаковича… Собственно, так оно и должно быть: вы будете меня ненавидеть, но музыку мою вы будете слушать, и книги читать, и репродукции картин над кроватью повесите! Вы хотите знать почему? – продолжал он, хотя Н. его ни о чем не спрашивал. – Потому что каждый из нас выиграл свою битву и теперь мы по другую сторону времени. Мне нравятся победители, но я не люблю войну. Я ненавидел Бисмарка с его упрямством и воинственностью, но я начал его любить, когда он стал единственной надеждой немецкого народа.
– Вообще-то некоторые люди выражают сомнения по поводу вашего мировоззрения, – осторожно проговорил Н.
– Да, я терпеть не мог евреев, – просто ответил Вагнер, поправляя воротник своей куртки. – Но неужели вы думаете, что я больше любил немцев? Мы обуржуазились и смешались с латинскими народами, отсюда склонность к лени и разврату… Некоторые люди! – вдруг с силой сказал он. – Если б вы видели людей, которые меня ненавидят, вы стали бы меня больше любить!