Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Интересно, как живется сосне, на которой табличка? – спросил себя Н. и сам себе ответил: – Хотя ведь на каждом человеке тоже табличка – лицо…»
На остановке людей оказалось много, и все держали сумки, а в них – где-то глубоко, прикрытые тряпкой, или батоном, или банным веником – были книги.
– Я поищу о себе, – сказал Н.
И нашел.
– Дайте посмотреть, – сказал Порождественский.
На книге было написано:
«Сэмюэль Тэйлор Кольридж. Сказание о Старом Мореходе».
– Это о вас? – спросил Порождественский.
Н. кивнул.
Обратно шли молча. Трамвая не было – его только что отменили.
Путем всякой волны, путем коридоров меж волнами, сквозь твердый ветер и горячий дождь, вниз по карте, дальше от экватора, ближе к полюсу… Следующая остановка в Капстаде, небольшом новом поселении с гаванью, уже известной всем морякам, плававшим в этих водах. Нынешняя непомерная агломерация голосов, шумов и запахов, известная как Кейптаун, тогда была еще в младенческом периоде своего развития, но уже и тогда там останавливались все без исключения корабли, шедшие на восток, в Индийский океан, за пряностями. Здесь оставляли – и получали с попутным кораблем – письма домой и из дома.
В Капстадской гавани порою стояли подолгу, пережидали плохую погоду – огибать мыс Доброй Надежды в бурю не рисковал никто и никогда, вернее, никогда с тех пор, как здесь разбилось несколько судов. Вот и «Хрустальный ключ» стоял на якоре уже неделю. Ветер, правда, давно утих, но капитан отплывать не спешил – по каким-то одному ему известным причинам. Матросы в который раз бросали тоскливые взгляды на Столовую бухту, где в летаргическом сне покачивался на якоре корабль, потом смотрели на примелькавшуюся невысокую Столовую гору, потому что больше смотреть было не на что.
«Вот опять погода испортилась. Шквалистый ветер, теперь опять не отплывешь, – ворчал себе под нос боцман. – Надо, пожалуй, зайти поглубже в бухту и укрыться там от шторма. Да, вот и капитан командует сниматься с якоря…»
Но тут последовала очередная команда: поднять паруса. Дирк не поверил собственным ушам: неужели сейчас – в путь? Ведь будет шторм!
С нижней палубы, где были в это время почти все матросы, послышался ропот: кому нужен напрасный риск? Капитан снова повернулся к боцману и приказал свистать всех наверх.
– Кто боится волн – трус, – звучно проговорил капитан, и пряди седых волос метались вокруг его желтоватого лба, как будто стремясь от него отделиться. – Мы сейчас будем проходить оконечность бухты. Кто хочет, может сесть в шлюпку и убираться куда глаза глядят.
Трое матросов спустили шлюпку, и маленькое суденышко вбуравилось в высокие волны.
– Ставлю гульден, разобьются! – воскликнул кто-то из матросов.
Наскоро были заключены пари, и матросы с интересом наблюдали, как волны в упор бьют по шлюпке, где с трудом работали веслами их товарищи.
Гульден был проигран. Шлюпка доплыла.
Дирка подмывало сесть в эту шлюпку и предоставить безумца его участи, однако боцману не пристало покидать корабль, а тем более оставлять на произвол судьбы экипаж.
– По местам, – скомандовал он как всегда уверенно, хотя в душе ни малейшей уверенности не ощущал.
«Хрустальный ключ» вышел из Столовой бухты и в свою очередь принял на себя удары ветра и океанских валов.
«И все ж другим – умней, грустней – проснулся поутру…»[1]
Н. проснулся поутру и спросил себя: «Стал ли я умнее?»
«Да, но поздно, – последовал самоответ. – Научился не доверять людям. И это грустно. И "во многой мудрости много печали, и кто умножает познания, умножает скорбь". И все потеряно. И уже не вернешь… не надо вспоминать кого. "Он шел бесчувственный, глухой", так и есть. Но не "глухой к добру и недобру". Нет. От этого недобра я и пытаюсь укрыться здесь, а недобро – вот оно, стучится в дверь…»
И действительно, стучится. Нет, это в окно стукнули. Кто там? Яблоня. Ветер гнет ее, хочет сломать. Она защиты ищет, стучится. Откуда этот ветер, настоящий ураган? «И вдруг из царства зимних вьюг примчался лютый шквал…»
Вот оно: «Из царства зимних вьюг». Оттуда, откуда он сам сюда прибыл. Предвещает ли что-то этот ветер? Придут ли за ним следом сами зимние вьюги? Или даже все «царство»? Только его здесь не хватало… Пока что хлынул дождь, капли тоже запросились в дом, но крыша их не пускала, и они обозленно барабанили по ней, плакали на оконном стекле…
К вечеру шквал утих. Верхушка дерева, проросшего сквозь веранду, отломилась, и оно теперь еще больше походило на мачту. Где-то в недрах дома кто-то играл на виолончели «Пеццо-каприччиозо» Чайковского. Дом аккомпанировал жалобным скрипом. Н. стряхнул обычное свое вечернее оцепенение, встал и отправился искать источник звука. Виолончель звучала в той самой несуществующей комнате с окном в никуда.
Вагнер не любил несправедливостей, город Лейпциг (хотя в нем родился) и евреев. Из последних – особенно композитора Мендельсона. Когда он писал «Летучего голландца», его еще не осенило, что все то, чего он не любит, взаимосвязано и образует некое подобие паутины: все несправедливости – от евреев, особенно от живущего в Лейпциге композитора Мендельсона. К этому кардинальному выводу он пришел в более зрелые годы. Покамест же Вагнер создавал в стране и в опере революционную ситуацию, дирижировал оркестрами и смутьянами, писал пышные симфонии с вокалом и исполнял их в оперных театрах, к великому изумлению великого немецкого композитора Брамса, который никогда не мог до этого додуматься. Лев Толстой, зайдя в театр, когда там давалась вагнеровская вещь, испугался свободно разгуливавшего по сцене картонного дракона с зелеными лампочками в глазницах и убежал куда глаза глядят, а именно писать о «Крейцеровой сонате» Бетховена как о первом, робком ростке музыкальной эротики. Ромен Роллан же, ознакомившись с вагнеровскими впечатлениями Толстого, сделал вывод, что Толстой имел право на свое особое мнение, поскольку не любил даже Шекспира, и что, наоборот, это особое мнение Толстого является доказательством того, что Вагнер – лучший оперный композитор всех времен. В примечании, однако же, Ромен Роллан оговорился, что лучше бы Вагнер называл свои оперы симфониями, и посоветовал слушать их закрыв глаза. Странные и, заметим, очень связные мысли бродят в головах у великих людей.
Стол накрыт. Волны, заглядываясь на заметную здесь отовсюду Столовую гору, готовятся закусить безрассудным судном, зеленеют от радостного предвкушения, хрипят клочковатой ватной пеной. Тучи царапаются о верхушки мачт, паруса спущены, судно кренится, прижимается к воде, ищет у нее спасения. Люди вцепились в ванты – страшнее всего оказаться смытым за борт, часть матросов в трюме – откачивают набравшуюся воду. Ветер хлопает над кораблем огромной хлопушкой.