Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ромалийка набросила теплый платок на мои плечи и ласково улыбнулась, осторожно кладя ладонь мне на затылок.
– Знаешь, кто я, девочка?
Я мотнула головой, но вдруг поняла, что знаю. Лирха ромалийского табора. Охранительница рода, предсказательница будущего. Та, кто читает судьбу по линиям ладони и может зачаровать долгой, тягучей песней даже поднявшегося из могилы мертвяка, завернувшего к костру, разведенному стылой осенней ночью. Лирха выведет свой табор на нужную дорогу даже сквозь густой туман и злую снежную метель, ее путь ляжет кованой серебряной лентой даже сквозь лешачьи чары и наведенный морок, а бережно хранимые в маленьком сундучке снадобья даже чернокрылую смерть отгонят от постели больного или раненого.
Ромалийка вдруг подмигнула мне и накрыла мои глаза теплой крепкой ладонью, от которой пахло свежескошенной травой и полевыми цветами. Чуть раздвинула пальцы, и через узкую щелочку я увидела неторопливо удаляющуюся спину дудочника. Моргнула и посмотрела на него шассьими глазами. Золотисто-красный лепесток пламени-одержимости, пригревшийся под сердцем змеелова, полыхал ярчайшим костром, почти полностью поглотившим ровную синеву спокойствия. Я едва заметно улыбнулась и осторожно коснулась замерзшей ладонью теплой руки лирхи. Первый шаг по новой дороге сделан. Я остаюсь с людьми, а безымянный дудочник отправляется на охоту за змеиным золотом. Он положит на это много сил, много времени и растратит весь огонь, полыхающий глубоко внутри, ничего не оставив для лежащей на дне лекарской телеги женщины с переломанными пальцами. Мы еще встретимся, все трое, на одном перекрестке дорог, но сияющая мозаика богов Тхалисса, выложенная на мягком песке времени, уже будет совсем другой.
– Добро пожаловать в наш общий дом, Ясмия.
Я крепко зажмурилась, вцепилась свободной рукой в запястье лирхи, почувствовала, как пугливо дрогнули тонкие пальцы, унизанные серебряными перстнями. Она знает, кто я. Чует меня-шассу в человечьем облике так же хорошо, как я чуяла бы нежить, от которой в любом облике тянет сырой могилой и плесенью. Боится, но принимает, дает новое имя и возможность начать новую жизнь.
Странное имя. Ясмия. «Я-змея»… Похоже, и люди умеют давать некоторым… сущностям правильные, говорящие имена.
Лирха осторожно приобняла меня за плечи и повела к багряному ромалийскому шатру с гостеприимно откинутым пологом.
Странно мне было наблюдать за тем, как времена года сменяли друг друга под огромным сияющим куполом, имя которому «небо». Смотреть, как зелень листвы чередовалась с золотом и багрянцем под проливными осенними дождями, как первые заморозки покрывали пожухлую траву белесым, таявшим к утру налетом.
Рассветные зори становились все холоднее, воздух – все прозрачнее, а небо – все выше, пока не наступило утро, в которое выпавший за ночь снег не растаял, а остался лежать на земле тонким белоснежным покрывалом. Северный ветер гнал по тусклому низкому небу седые облака, сыплющие ледяным дождем пополам со снегом, превращал раскисшую грязь на дорогах в твердую, как камень, комковатую глину, покрытую корочкой хрупкого льда. В горах сделалось слишком холодно, и однажды лирха Ровина, облачившись в темно-красное дорожное платье, взяла узорчатый деревянный посох и, прикрыв глаза, босиком пошла на перекресток дорог, выбирая путь для табора.
Юг… Запад…
Она кружилась в неистовом, бешеном танце; казалось, будто ее ноги не касаются заледеневшей земли, будто танцовщица пляшет в воздухе, ловит гибкими пальцами невидимую паутинку, которая должна указать табору направление. Звенят золотые монетки, вплетенные в длинные седеющие косы, а сами косы темными плетями со свистом рассекают неистовый северный ветер, принесший с собой свежий запах снега и скорой зимы. Глаза лирхи плотно сомкнуты, она танцует вслепую, танцует в темноте и ищет, ищет, ищет…
Тогда я прикрыла лицо ладонями и украдкой взглянула на пожилую ромалийку, взявшую меня в свой шатер, глазами шассы. И едва не ослепла от неистового сияния, от солнечного луча, шаровой молнии, кружащейся над перекрестком пяти дорог. Лирха сияла холодным лунным серебром, прощупывая мир вокруг себя тонкими паутинками-зарницами, которые вспыхивали лишь на краткое мгновение, зависали над головой ромалийки путаной нитью, а затем гасли для того, чтобы появиться снова, но уже в другом направлении.
Яркая путеводная звезда на небосклоне, далекий свет маяка, лепесток пламени в окне родного дома – вот чем была для ромалийского табора лирха, наконец-то поймавшая нужное направление и протянувшая туда тонкую серебряную паутинку, ровную и прочную.
Смолк звон бесчисленных браслетов, украшавших изящные руки Ровины, истаяло слепящее лунное сияние, оставив после себя спокойную травянистую зелень с уродливыми черными подпалинами напротив сердца, от которых во все стороны расползлись тонкие разветвленные паутинки-трещинки, словно кто-то набросил на лирху частую сеть с неровными ячейками.
Я вздрогнула, зажмурилась, возвращая себе человечье зрение, и отняла ладони от лица. Тяжело опирающаяся на прочный дубовый посох ромалийка, указывающая путь табору по юго-восточному тракту, была неизлечимо больна.
– Туда, – хрипло прошептала женщина, дрожащей рукой указывая нужный путь. – Туда, – повторила она и сделала первый нетвердый шаг по мерзлой глине, опираясь на дорожный посох.
Колкие снежинки, подхваченные студеным ветром с холодной земли, летят мне в лицо, больно царапают непривычно чувствительную кожу. Я смотрю за тем, как Ровина делает второй шаг, как она почти падает на колени – но властным движением руки останавливает метнувшегося к ней на помощь рослого мужчину в шитой золотом красной рубахе и с длинным плетеным кнутом на поясе. Лучший конокрад в таборе: сказывали, будто на спор он свел жеребца из княжеской конюшни и в тот же день продал его нерадивым конюхам, поутру обнаружившим пропажу. Испугались княжеского наказания, понеслись на торжище за свои кровные выкупать любого похожего жеребчика. Им-то Михей сведенного коня и продал, а потом еще и благодарности за скорый торг да низкую цену выслушивал. Всегда уверенный в себе, решительный и известный упрямым нравом, Михей-конокрад замирает, будто натолкнувшись на невидимую стену, сквозь которую свободно гуляет ветер, треплющий седеющие кудри ромалийца и подол темно-красного, словно кровью выпачканного подола лирхиного платья.
Третий шаг от перекрестка по юго-восточному тракту, казалось, отбирает последние силы Ровины, и она беззвучно соскальзывает на мерзлую землю. Михей поднимает ее легко, словно соломенную куклу, и несет к крытому войлоком фургону, в который уже впряжена пара серых в яблоках лошадей. Глаза лирхи широко распахнуты, в них чудится отражение чего-то далекого, невидимого для простых людей. Длинные косы почти касаются земли, монетки отзываются плачущим звоном на каждый торопливый шаг конокрада. Тонкие пальцы Ровины скрючены, как вороньи лапки, будто бы лирха до сих пор хватается за незримую паутинку, не дает ей выскользнуть из рук, которые исхудали за последний месяц столь сильно, что часть браслетов просто не держится на хрупких запястьях, падает на стылую землю звенящим золотым дождем.