Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горло мое сдавило, я вспомнил, как этим же латинским словом матушка Лорхен ласково звала мои перепады настроения.
– Все мы знаем, что вы на самом деле еще не так ожесточены.
– Да, конечно. – Моцарта это не оскорбило, он опять попытался улыбнуться мне теплее. – Вот видите? Если герр Сальери меня едва выносит, то как бы вынесли вы, о славный щенок? – Улыбка угасла. – Езжайте домой. Советую и прошу: езжайте. Гением вы еще станете… но без моей помощи. Мне, знаете, помочь бы себе.
Это было окрыляющей похвалой… но я-то, я не ее хотел! Кулаки сжались уже оба, в висках зашлись солдатские барабаны. Но я выдержал. Я даже рассыпался в благодарностях. Теперь я понимал, что оно такое – солнечное небо, сыплющее градом. Понимал и надеялся, что со мной больше никогда не заговорят в таком тоне.
Нет, не так. Я знал, что больше этого не позволю. Никому.
Моцарт попрощался со мной и пожелал удачи. Сальери же он попросил, понизив голос, но недостаточно, чтобы слова ускользнули от меня:
– Заходите еще завтра. Выпьем вина, и я покажу вам другую вещицу, которую сейчас пишу, сонатку, которой пытаюсь поднять себе настроение, к слову, она как раз для игры в четыре руки… если вы не против. Мне все чаще грустно в кругах этих пошляков. – Видно, так лицемерно он отзывался о прочих друзьях вроде известного своей развратностью да Понте[16], с которым переворачивал Вену вверх ногами и светился в скандалах еще недавно.
– Буду рад, – просто ответил Сальери, и они снова пожали друг другу руки. – Спасибо, что нашли на нас время, выздоравливайте.
– На вас? Всегда, – лаконично отозвался он, и мы его покинули.
Выдержка, с которой я улыбался ему и провожавшей нас Констанц, закончилась быстро. Город потускнел, свет стал резать глаза, а величественный собор казался теперь не более чем капризным голым королем, по жирной шее которого плачет топор. Обозленный, огорченный, я не желал оставаться здесь, в руинах надежд и планов, и заявил, что немедля возвращаюсь к семье. Но Сальери неожиданно принялся отговаривать меня, почти упрашивая повременить. Нельзя уезжать в столь черной меланхолии, уверял он. Все к лучшему. Оценка Моцарта лестна, а такой игры сам он, выучивший множество виртуозов, не встречал давно. Видя, как меня трясет, он взял экипаж, хотя дойти от Домгассе[17] до Шпигельгассе пешком было легче легкого, и предложил проехаться вдоль живописных аллей – за крепостными стенами[18]. О эти грозные стены… ты помнишь их толщину, а выезжая через ворота, я оценил ее еще раз. Как мог я наивно верить, что город, обнесенный такой броней, откроет мне сердце?
Поездка с ветерком взбодрила меня, но я по-прежнему проклинал судьбу. Желудок и горло сводило от горького гнева, не хотелось есть, но Терезия, супруга Сальери, буквально затащила меня за стол, уверив, что именно для меня готовились фетучини с несколькими сырами и запекалась утка. В противоположность Тортику, придирчивому к чужим камзолам, фрау Реза – высокая, с точеными чертами сказочной королевы – оказалась радушной, хотя и по-матерински строгой. А ужин в большой семье – у Сальери было четверо детей: три шумные забавные девочки и уморительно серьезный мальчишка – немного вернул меня к жизни. Я словно оказался дома. Нет… в счастливой вариации на свой дом.
– Почему он поступил так? – все же спросил я, когда мы с Сальери сидели у очага перед сном. – Неужели я так скверно показал себя?
Я понимал, что это пустое, а комплиментов мне отвесили уже достаточно, но молчать не мог. Я все искал подтекст, причины, оправдания себе или Моцарту. Они кружились в голове мерзким гудящим роем. Сытость и умиротворение его приглушили, но не прогнали.
Сальери ко мне даже не повернулся; в огонь он, устало раскинувшийся в кресле, глядел мрачно и настороженно, будто видел там какое-то дурное будущее.
– Совсем наоборот. Но простите его, – наконец отозвался он. – Это правда: ему сложно уживаться с яркими учениками. И прочее им сказанное правда, он устал от людей, и ваш юношеский пыл, наверное, напомнил ему о беге собственного времени. Его последняя опера[19] чудесна, но дерзка… – я вздрогнул, – и принята не так однозначно, как предыдущая; нынешняя же задумка о Доне Жуане темна, пронзительна и отнимает много сил, ведь работать с легендами о грешниках и бунтарях опасно. И это не говоря о семье…
– Семья, – эхом отозвался я, уцепившись за слово, как за край обрыва. Захотелось вдруг быть чуть откровеннее. – Мне ли не понять бед с ней, моя трещит по швам.
«Мой средний брат доносит на меня, и я не понимаю, почему он делает это с таким упорством и удовольствием. Младший недавно окривел на один глаз, и его бьют за то, что он первый из нас выбрал иной путь. Моя мать тает как свечка…» Но слова трусливо застряли в горле, я не мог унизиться до слабости. Сальери в упор посмотрел на меня – о эти чужеземные, колдовские глаза венецианцев, – выпрямился и, подавшись чуть ближе, вдруг накрыл мою лежащую на подлокотнике руку теплой жесткой ладонью.
– В таком случае вы приняли мудрое и мужественное решение не задерживаться, вопреки тому, что отпустили вас на несколько месяцев. – Он помедлил. – И может, это еще одна причина, по которой ваше предприятие не удалось сейчас. – Рука дрогнула, он убрал ее. – Я сирота, Людвиг, вы наверняка слышали. И я желаю вам идти к успеху иначе, чем я, то есть… имея кого-то за спиной. Хотя и у этого есть темная сторона, конечно.
Я сдавленно прошептал: «Спасибо». Нежная тоска, особенно по матери, спугнула рой обид. Сальери, опять повернувшись к огню, какое-то время молчал – в длинных тенях он казался все мрачнее. Он потирал рассеянно подбородок; на украшавшем мизинец серебряном перстне матово блестел черный агат. Сирота… не поэтому ли так старается наполнить дом теплом и заботлив ко мне, нечесаному бродяге? Я робко повторил благодарность. Будто не услышав, он вдруг снова заговорил сам, и впервые с нашей встречи я уловил в речи акцент. Было нетрудно догадаться: так прорывается волнение.
– Я расскажу вам об этой темной стороне на чужом примере, потому что знаю: дальше вы это не понесете. Вы видитесь мне честным и талантливым, и не хотелось бы, чтобы вы дали сегодняшней неудаче вас сломить. А еще, может…