Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отведя ладони от лица, я увидел его улыбку. И невольно улыбнулся в ответ.
Сальери оказался чудесным хозяином. В Вене я провел еще неделю, надеясь на две противоположных вещи: что мои раны заживут и что герр Моцарт передумает – последнего, впрочем, желало скорее глупое честолюбие, чем разум. Не произошло ни того, ни другого, и вот я собрался в путь, увозя в сердце лишь одно приятное впечатление – теплый итальянский дом. На прощание Сальери, успевший не раз послушать мою игру, предложил мне уроки, если я вернусь. Я не ответил ни отказом, ни согласием: не был уверен, что захочу возвращаться. Откровенно говоря, я вообще не был уверен, что хочу чего-нибудь. И только мудрые слова моего нового друга… они перекликались с ранее услышанными. С твоими.
У меня был свой путь. Своя река.
В карете я забылся тяжелым сном: стало скверно от тряски, да и от тревоги. Все горести первого дня, выпустив когти, набросились на меня, едва за окном замелькали невзрачные предместья Вены, угрюмые дома и обглоданные кости леса. А тебя, прежде так легко меня утешавшей и ободрявшей, все не было рядом. Мне снова снился костяной трон. Он стал выше, недосягаемее, но черный шлейф монаршего плаща по белому холму из черепов по-прежнему бежал к моим ногам.
– Кто ты?.. – крикнул я.
Сырая темнота засмеялась голосом Моцарта. Но король молчал.
В комнате снег. Крупные хлопья плачут шуршащими голосами, все гуще падают на грязный пол, на засаленную обивку софы, на плечи и волосы Людвига, сжавшего зубы. Опустившись на колени, он замечает на клочьях бумаги чернильные крючья нот. В буран обратилась едва начатая «Речная» соната ре минор, нежное адажио, незамысловатая молитва об удаче в пути и прощание с Рейном. Отец побывал здесь. Значит, и прочие неприпрятанные черновики постигла та же участь, или Каспар украл их в надежде выдать за свои, что ему все более свойственно в последние месяцы. Но Людвигу плевать на все, что могло произойти тут за время поездки; на проклятья, что обрушились на голову заочно и готовы обрушиться взаправду. Он сам разметан на тысячи холодных фрагментов. Он обостренно осознал это, переступая порог и… понимая, что вовсе не дома.
Это зачарованный замок с колодками и цепями. Замок, не более.
Фигура в дверях отбрасывает тяжелую тень. Взгляд вдавливает в пол; знакомо хрустят заведенные за спину кулаки, в одном из которых может быть смертоносная указка или пара изодранных листов. Воплощенный гром, готовый грянуть от неосторожного движения… но Людвиг упрямо вскидывается, чтобы посмотреть глаза в глаза, и, едва шевеля обветренными, саднящими губами, произносит:
– Не стоило так расстраиваться. Герр Моцарт мне отказал. И вот я здесь.
Фигура качается, хмыкает – и выдыхает смрадное облачко винного пара.
– Не слишком-то ты спешил… сколько просадил денег?
Руки – пустые – скрещиваются у груди. Новой позой отец более всего напоминает пьяную статую Командора, за спиной которой – промозглые коридоры вместо пылающей Преисподней. Пока он не ревет, даже не кричит: не хочет, чтобы сбежались остальные домашние. Сначала – сам выплеснет пожирающий гнев.
– Нисколько, – все так же ровно отзывается Людвиг. – У меня их особо не было.
Умнее промолчать, перетерпеть, свести все к шутке – что угодно. Но шутить Людвиг не умеет, а терпеть устал. И он готов к последствиям: воспаленные глаза отца, прояснившись, вспыхивают злорадством; на губах вместо гримасы отвращения расцветает многозначительная ухмылка, а голос становится почти елейным:
– И у кого же ты был на иждивении? Вена не для нищих.
Почти все заработанное Людвиг оставил семье, не зная, что может случиться в его отсутствие. Сестренке требовался уход, болеющей матери – есть больше мяса и фруктов, братья оба одновременно износили башмаки. Поездки на почтовых сэкономили Людвигу немало, жизнь в Вене тоже не обременила. Сальери и в голову не приходило заглядывать Людвигу в кошелек, расспрашивать о достатке. Напротив, он делал все, чтобы Людвиг чувствовал себя гостем, который никому ничего не должен… Но в устах отца хлесткое напоминание о дырявых карманах заставляет кровь застучать в висках даже сильнее, чем в день позорной музыкальной аудиенции. И отец видит свою победу, спешит добить блудного врага, любезно уточнив:
– Или, может, ты был на содержании? В самом столичном из возможных смыслов? У какого-нибудь раскрашенного макарони[20], у его толстозадой синьоры?..
Людвиг поднимается резко, порыв броситься – дикий, незнакомый – пульсирует во всех мышцах. Ударить локтем в жирный подбородок; кулаком – в нос, за последний год превратившийся в прелую грушу; ногами – по вислому животу и рукам, чертовым рукам, тягавшим год от года за волосы и отвешивавшим тумаки. Ударить не раз, не два – а чтобы все сбежались на крики, увидели и не посмели останавливать. Матушка, которая устала от трех своих лиц «Прости меня, Ганс», «Не шумите, пожалуйста, дети» и «Да-да, я сейчас все сделаю». Николаус, которого не раз успели побить и запереть без обеда в музыкальной комнате; которому недавно пообещали переломать пальцы: «Лекаришке такие красивые руки не нужны». Может, не вступится даже Каспар, вспыльчивый Каспар, который раз за разом прибегает к отцу с сырыми сочинениями, спрашивает: «Как тебе?» – и слышит: «Доплюнь хоть до мусора Людвига, а уж потом трать мое время».
Пелена перед глазами – толща кровавой воды; чтобы сморгнуть ее, нужно несколько секунд. Разжимаются кулаки и челюсти, разум побеждает – и Людвиг видит напротив отекшее, сально блестящее, расплывшееся в глумливом ожидании лицо.
– Я не потратил ничего, – вкрадчиво повторяет Людвиг, но дает слабину, прибавив: – И ничего не добился. Все по-прежнему.
Слова встают в горле комом, а в глазах – горячим дождем, прятать который под ресницами – еще унизительнее, чем говорить. И Людвиг просто смотрит, ждет, малодушно надеется на снисхождение хотя бы тут. Пусть отец фыркнет «Ну и славно, что ты одумался». Пусть уйдет, грохнув дверью. Что угодно – только бы скорее исчез. Что угодно, только не…
– Ничего. – Отец кашляет и с хрипом набирает полную грудь затхлого воздуха. – Ничего! – Он всплескивает руками. – А мы торчали тут. Выбивались из сил. Голодали…
Голос полон выверенных усталости и укоризны, но… на последнем слове отец смачно икает – и Людвигу в нос бьет ослепительная винная