Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не особо. Она увлекалась политикой, женским равноправием. Так что ей было не до меня.
– Значит, ты – не современная женщина?
– Я современная. Но скорее в традиционном смысле. Понимаешь?
Эрнест кивнул.
Хэдли прокашлялась и допила свой джин.
– Наши разговоры обычно заканчивались скандалом. Из-за меня. Я просто имела в виду, как хорошо проводить время с друзьями. Когда она умерла, я почувствовала облегчение. Понимаю, звучит ужасно. Но этот дом… сидеть там целыми днями – это меня убивало.
– Хэдли!
Музыка смолкла. Подруга размахивала руками, подзывая ее к роялю.
– Иди сюда, сыграй что-нибудь!
– О нет.
– Давай, Хэш. Могу я тебя так называть? – Эрнест подхватил ее под локоть и повел обратно к роялю. – Все гости требуют!
Эрнест забрал у нее бокал и поставил на крышку инструмента, где уже громоздилась целая батарея полупустой посуды со следами губной помады. Он наклонился к ее уху.
– Моя мать – музыкант. Она бы точно захотела познакомиться с тобой, – прошептал он с улыбкой. – Просто сыграй первое, что придет на ум.
– Но я умею только классику, – пробормотала Хэдли немного ошеломленно. Она нервно одернула платье, усаживаясь на табурет и перебирая в голове мелодии. Пыталась сообразить, какая из них подошла бы теперь, – и остановилась на сонате Баха. Она грустная, но грусть эта скорее романтическая.
Играя, Хэдли думала о том, что счастливейшие моменты ее жизни были связаны с музыкой. Часто по вечерам, когда мать задремывала, приоткрыв пожелтевшие губы и тяжко дыша, Хэдли отправлялась бродить по Сент-Луису, смотрела по сторонам и слушала, как сверстницы болтают о мужчинах, домашних делах и новых перчатках. А вернувшись домой, рыдала в ванной, зажав рот полотенцем, чтобы мать не услышала. Потом, уже вечером, она усаживалась к фортепиано, и отчаяние сразу отступало.
Быть может, от роли медсестры она сама получала некое болезненное удовольствие. Мать не держала ее при себе постоянно, и Хэдли вполне могла отлучаться по вечерам.
На самом деле это в ней много лет назад что-то надломилось, и она сдалась. Забросила друзей и танцы. Единственными мужчинами, с кем Хэдли в ту пору разговаривала, были муж сестры да владелец овощной лавки в конце улицы, который жалостливо глядел на нее поверх бледных апельсинов.
Прозвучал последний аккорд. Эрнест не смотрел неотрывно на ее руки и не был заворожен ее игрой, ничего такого: он удивленно обернулся, когда она закрыла рояль.
– Кто-нибудь, поставьте еще пластинку, – попросила Хэдли. – А то стало слишком грустно.
Но комната вдруг взорвалась аплодисментами. Хэдли было приятно – она отлично справилась.
Когда вечер закончился, они с Эрнестом вышли на улицу. Дорожка размокла от дождя, и желтые листья впечатались в глину.
Эрнест стоял, неловко засунув руки в карманы.
– Отличный плащ, – сказала она, поправляя ему воротник.
– Многие женщины так говорят. – Эрнест выглядел смущенным.
– Писк моды, да? Ты в нем похож на какого-нибудь… – она рассмеялась, – герцога.
– Можно тебя проводить?
– Можно, но ты уже это сделал. Сегодня я ночую здесь.
Он притянул ее к себе и поцеловал. Более целомудренно, чем она ожидала, – просто прикоснулся губами к ее губам.
– Ты долго пробудешь в Чикаго?
– Три недели.
– Тогда у нас есть три недели.
Они дали друг другу обещание увидеться снова после того, как она вернется домой. Хэдли писала Эрнесту, что встреча с ним стала для нее освобождением. Побегом из тюрьмы. Что теперь она вырвется со Среднего Запада на волю – прочь из Сент-Луиса, прочь от умершей матери, – вместе с Эрнестом Хемингуэем или без него.
Вечер милосердно прогнал дневной зной. Последние лучи солнца пробиваются из-за деревьев и гаснут на терракотовой плитке у оконных ниш.
– Помню его, – Эрнест кивает на голубое саржевое платье, в котором Хэдли была на вечеринке в Чикаго. Ткань чересчур туго обтягивает пополневшие бедра жены, но все же платье сидит неплохо. – Чуть не забыл, какое оно хорошенькое.
Помня о выдвинутом Хэдли ультиматуме, оба друг к другу крайне предупредительны.
– Я тогда впервые показалась на людях с открытыми коленками. А волосы я тогда носила длинные, помнишь?
Он поправляет манжеты, стоя перед окном.
– Помню.
– Я так злилась, когда остригла их в Нью-Йорке. Стала похожа на мальчишку. Но тебе нравилось. А еще утешало, что это сильно не понравилось бы твоему отцу. – Хэдли подошла к туалетному столику. – Он терпеть не мог все эти стрижки.
Она принимается зачесывать волосы назад, трижды проводит щеткой справа и слева.
– А твоя мама тогда никак не отреагировала. Она всегда была более тактичной, чем мы о ней думали, – проговорила Хэдли. – Она, как и ты, сама выбирает поле битвы.
Эрнест молчит, насмешливо глядя на нее.
Серьги слишком сильно давят, и Хэдли немного ослабляет замочки. Она нанесла чуть-чуть румян и подвела глаза, как научила ее подруга в Париже. Судя по отражению в зеркале, выглядит она вполне прилично, но все равно не получается воспринимать себя иначе как смазливую крестьянку, которая должна быть благодарна судьбе, любезно позволившей ей пару лет покрутиться в кругу местных аристократов. В ее жизни было бы еще немало хорошего, когда бы не это лето; теперь все плохо. Хэдли видит и себя, и Файф, как обе легко переходят от веселья к обидам. Тушь делает ресницы твердыми и острыми. Кажется, она впервые накрасилась с тех пор, как сюда приехала.
Хэдли еще раз оглядывает свое отражение. Эх, если бы у нее хоть чуть-чуть выпирали ключицы и скулы! Ей представилось, как после развода она вдруг перестанет есть. Ее парижские друзья будут качать головами и шептаться о ее «нехорошей худобе». А она станет упиваться их беспокойством.
Эрнест чистит зубы в ванной, что-то напевая себе под нос.
– В каком это смысле я выбираю себе поле битвы? – вдруг интересуется он.
– Почему ты не наорал на меня, когда я потеряла саквояж?
Он вздыхает.
– Ты именно об этом хочешь поговорить? Именно сейчас?
– Да.
– Я тогда решил, что случилось что-то гораздо страшнее. Что ты, например, полюбила другого, или что больше не любишь меня, или что я потерял тебя. А ты стояла, плакала, и я не мог добиться от тебя ни слова.
Он встал у того же окна, где она стояла этим утром, глядя вниз на спальню Файф и думая, что сегодняшний день будет таким же, как все остальные.
– Так ты почувствовал облегчение? Оттого, что я всего лишь потеряла твой первый роман?