Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гай Катулл не оправдывал надежд отца, он проявил себя только поэтом. Свои антипатии он выражает стихами и не думает выступать с речами на Форуме.
Ему двадцать семь лет, юность ушла, но что он узнал о вечном, могучем и возвышенном влечении человеческих душ? Он знает лишь доступное и всеобщее: сговорчивые деревенские девчонки, покорные рабыни, дебелые похотливые провинциальные матроны а здесь – всякие остроумные подружки, развязные актрисы и взбалмошные поэтессы.
Катулл поднялся и в тоске бродил по комнате. Позвать Тита? Выпить вина? Нет, хватит бесконечных возлияний. Что же он ищет? В жизни, в поэзии, в любви?
Он подошел к шкафу и, держа светильник, задумчиво разглядывал книги. Часть он привез из дома, но большинство купил в Риме, рыская по лавкам и истратив уйму денег.
Вот великая Сафо[75]! К ней стремится его сердце через бездну невозвратимого времени, преклоняясь перед ее волшебным, божественным даром. И эта женщина жила пятьсот лет назад! Всемогущий Юпитер, златокудрый кифаред Аполлон и ты, Киприда пенорожденная, как вы могли допустить вечную разлуку между ними – юношей из Цизальпинской Галлии и гречанкой с острова Лесбос?..
Она возглавляла девический союз в городе Митилены. Собираясь, жрицы Муз слагали торжественные гимны, безумствовали, как менады, в экстазе священных плясок, но, преисполненные вожделениями юности, опасались грубого прикосновения мужской руки. Впрочем, легенду о лесбиянках придумали позднее, в эпоху победоносно развившихся пороков…
Сафо «фиалкокудрая, сладостно смеющаяся» – так называли ее поэты. В любви она стала соперницей своей дочери. Не смогла устоять перед призывом судьбы и холодом спасительных размышлений, сдержать бурю страсти.
Ее славили в песнях. Ее изображения чеканили на монетах и высекали из мрамора. Ее называли десятой музой Эллады. Но смазливый Фаон был честен и глуповат. Он предпочел свежесть девчонки и пугался страдания во взгляде гениальной матери. Сафо бросилась со скалы в море. И вот через пятьсот лет скорбит о ней, как о потерянной навсегда возлюбленной, только он – мятущийся, одинокий Катулл.
За окном неслышно кралась душная ночь, обволакивая уснувший сад тяжелой истомой.
Катулл вышел в переднюю комнату, напился из кувшина теплой воды. Тит, задрав седоватую бороду, негромко и уютно похрапывал. Катулл посмотрел на него, в чем-то ему позавидовал и вернулся на свое ложе. Взял табличку, будто предупреждая себя, написал:
Протянул руку, хотел привычно выправить фитиль, но светильник горел ровно, желтым оцепеневшим язычком. Катулл снова задумался о Сафо. В старину сохранялось множество портретов лесбосской поэтессы. Теперь остались лишь описания. Она была маленького роста, черноволосая, глаза как маслины, очень смуглая, с печальным и нежным ртом. Такие женщины всегда нравились ему больше других. Они похожи на южный плод, опаленный зноем.
Разворачивая свиток с гимнами и эпиталамиями Сафо, Катулл словно искал подтверждения своим странным мыслям. Остановился на переложении древнего свадебного песнопения. Он знал его давно, но прежде воспринимал спокойно. Теперь все переменилось в нем: словами Сафо он мог бы признаться ей самой в своей безнадежной страсти, если бы перед ним вдруг возник ее бледный призрак.
Катулл начал перевод трепетных и мучительных стихов гречанки:
Тит с утра пораньше сходил на рынок, купил сыра и овощей. Когда он вернулся, Катулл еще спал, устало и безмятежно. Тит заглянул в комнату, увидел Гая Валерия среди беспорядка книг и исписанных табличек, покачал головой и пробормотал:
– Чего всю ночь себя изводит? Ну как есть одержимый.
Потоптался у порога и позвал спящего тихонько – то ли жалел его, то ли уважал все-таки:
– Гай Валерий… Ты приказывал разбудить тебя пораньше… Вставай же!
Катулл открыл припухшие светлые глаза и лукаво пропел:
– А… почтеннейший Тит… Ну, как наши дела, земляк?
Старик сразу разомлел, растрогался. А что, ведь они, можно сказать, из одной деревни…
– Доброе утро. Уж рынки торгуют и улицы полны народа. Наш толстопузый Гней Стаберий пошел навещать приятелей и лебезить перед знатными. А его бесстыжие рабыни глазеют на прохожих и задирают подолы выше колен. Выпей-ка молочка натощак. И мутить не будет, и колики в боку пропадут. Так-то здоровее, не то, как римские бездельники: чуть свет вино хлыщут…
– Ох, земляк, – засмеялся Катулл, – так ты прекрасно все описал – дальше некуда. Прямо, Луцилий[76] ты, Тит! Сарказм у тебя природный!
Тит опять помрачнел: какой там еще Луцилий? Наверное, какого-нибудь стихоплета вспомнил, не иначе.
– Это убрать? – спросил Тит, показывая на беспорядок.
– Не надо, оставь. Приготовь мне голубую тунику, помнишь? И выглади хлену…
– О, боги, опять! – не выдержал Тит, но осекся и сказал с сожалением: – Сейчас приготовлю, не беспокойся.
Катулл тщательно пригладил волосы, опрыскал себя духами. Тит держал перед ним зеркало и вздыхал.
Вошел Цинна, надушенный и разодетый.
– Гай, ты готов? Ужасная жара… Наши разопревшие поэты согласились с предложением Фурия провести день у реки.
– На той стороне?
– Еще бы! Никого не тянет окунуться в стоки ста тысяч нужников. Перед Яникулом[77] вода чище, там римские богачи и понастроили купален для своих жен…
Беспечно болтая, они вышли на улицу. Пылающее солнце висело над Римом. До полудня было далеко, но город уже напоминал раскаленную жаровню.
– В наше время женщины не ищут особых достоинств в мужчинах, кроме одного, разумеется, – рассуждал безусый философ Цинна, набрасывая на голову край белой тоги.
– Слушай-ка, дружок, – воскликнул Катулл, шутливо всплеснув руками, – уж не собираешься ли ты написать очередной трактат о падении нравственности?
– Ну, столь пошлая тема меня пока не прельщает. Впрочем, я сочиняю нечто, имеющее косвенную связь с греховностью окружающей жизни…