Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но так же вечны зло и невежество…
– Они всегда пребудут в борьбе с добром, и это единственное условие. Движение и борьба – свойства жизни, бездействие – ее гибель. Вот в чем убеждены мудрецы, а не в предопределении или воле богов. И хотя на опыте поколений зло кажется всесильным, но мысль взлетает над ним, как… крылатая Ника[88], потому что ей суждено вновь и вновь возродиться. Мысль – единственное и величайшее благо, приобретенное человечеством. Но еще более удивительное, таинственное, солнцеподобное явление – мысль творческая…
Катулл покусывал нижнюю губу, хмурился и погружался во взбаламученную пучину своих сомнений и предрассудков.
– Что же ты вменяешь в обязанность человеку, наделенному именно такими свойствами мысли?
– Каждое творение поэзии и искусства, философский трактат или хроника историческая, несмотря на их внешнюю отвлеченность от повседневной жизни, прежде всего – отношение человека к окружающему миру и, с другой стороны, отражение этого мира в его сознании. Ни проповеди зловещих пророков, ни лживые уверения политиков не нужны обществу благоразумных людей…
– Но просвещение и благородная сдержанность – удел ничтожного меньшинства, – перебил его Катулл – нет, не злило, – а несколько угнетало положение школьника, выслушивающего пространные поучения. И все же он испытывал чувства почтительного юноши к мудрому старцу, хотя Непот был с ним почти одного возраста.
– Нам остается надеяться, что когда-нибудь истинное просвещение (подчеркнул «истинное») будет достоянием всего счастливого человечества, – с улыбкой сказал историк. Катулл невольно восхищался диалектикой[89] друга и, глядя на него, сокрушенно вздыхал о своей праздности и о малодушной суетности собственных помыслов. Он брал у Непота пожелтевшие свитки, в которых были приведены астрономические познания египетских и халдейских магов или описания отдаленной Ойкумены[90] – вплоть до знойных песков Ливии и ледяных сарматских пустынь. Эти книги внушали ему робость и умиротворение одновременно.
Непот с лукавой улыбкой сообщал, что на днях ему удалось приобрести редчайшую книгу со стихами Ксенофана и Феогнида… Катулл тотчас забывал о восточных таинствах и просил дать ему греческих поэтов. Со жгучим интересом разворачивал он папирус, выслушивая на ходу рассуждения Непота о том, что действительное счастье может создать лишь гармоническое общество, состоящее из добропорядочных, благонравных граждан. В глубине души Катулл посмеивался над словоохотливым историком. Ему представлялось иной раз, что Непот готовится завещать потомкам вместе с историческими трудами и свою безупречную жизнь, также достойную быть описанной в поучительных воспоминаниях. Непот вдруг спросил Катулла:
– Гай, а где твои новые стихи?
Веронец от неожиданности смутился.
– Мой Корнелий, ты описываешь события давние и важные, – словно оправдываясь, сказал он. – А я сочиняю эпиграммы и безделки по всякому ничтожному поводу.
– Но мои долгие разговоры совсем не означают абсолютного предпочтения исторических анналов, ты ведь знаешь, как я люблю лирическую поэзию, – возразил Непот. – Упорный труд и чистое сердце помогут тебе приблизиться к совершенству. И, может быть, среди расчетливой злобы и тупого варварства потомок сохранит твои небрежные списки…
Катулл выходил из таблина Непота с желанием безотлагательно приступить к вдохновенному творчеству. Он не шел, а почти бежал по улицам. Но постепенно шаги его замедлялись. Он останавливался, тяжело вздыхал и отправлялся к Аллию узнать: нет ли известий о Постумии.
Вместо ответа Аллий предлагал ему развлечься с миловидной рабыней. Заложив руки за спину, Катулл расхаживал с удрученным видом. Толстяк сочувственно смотрел на него, потом осторожно подмигивал и начинал хохотать. Веронец свирепо взлохмачивал свои каштановые волосы и… не удержавшись, тоже смеялся.
Аллий хлопал в ладоши. Входил раб с подносом фруктов, жареными цыплятами и бутылью выдержанного сетинского. О воде не было и речи. Катулл сбрасывал тогу, Аллий добродушно обнимал его, и они дружески напивались.
– Посвяти Постумии пару четверостиший, – советовал ему Аллий. – Уверен, что ты напишешь прелестнейшую вещицу, о ней заговорят. Римской матроне ничего так не льстит, как стать причиной поэтического вдохновения. А публика останется в неведении: мало ли о какой Постумии идет речь?
И Катулл написал. Немедленно. Тем же вечером. Он словно услышал вновь ее глубокий, медовый голос, предлагавший гостям пить неразбавленное вино, увидел ее зеленые, по-кошачьи мерцающие глаза и обнаженные руки, украшенные на запястьях золотыми браслетами.
Итак, решено: стихи посвящаются опьяняющей красавице и хиосскому вину… Впрочем, он предпочитает италийские вина, они горше и крепче греческой приторной водицы. Пусть это будет кампанское вино из Фалерна… Когда он сочинял, ему приятно было вспоминать огненную пирушку, приятней, чем находиться там – в неистовстве оргии.
Валерий Катон поместил семь вакхических строк Катулла в общий сборник поэтов «александрийского» содружества. Сборник за два дня разошелся по Риму. Стихами Катулла восхищались больше, чем элегиями Тицида и Корнифиция, эпиграммами Кальва, разнообразными ямбами Меммия, Фурия и Катона.
Цицерон говорил друзьям, прогуливаясь под колоннадой Эмилия:
– Этот Катулл создал нечто, напоминающее Анакреона[91]. Я отнюдь не поклонник неотериков, – я сам назвал так этих вертопрахов. Но что касается Катулла, то перед нами действительно талант, ingenium. Его стихи произносят в сенате, у книжных лавок и в частных домах. Если бы Катулл отказался от своей безнравственной жизни и расстался с крикливой гурьбой развратников и буянов, то при содействии мудрых наставников из него вышел бы толк.
Катуллу передали сказанное о нем высочайшим и бесспорным авторитетом. Ожидали ответа остроумного и непочтительного. Но Катулл только отмахнулся: он продолжал вздыхать о Постумии.
Он увидел ее неподалеку от Субурры, около торговых рядов. Катулл пришел туда с Кальвом, который хотел купить духов для своей Квинтилии.