Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Многие люди удивляются, почему в наше время миф должен у кого-то вызывать интерес. На самом деле Юнг говорит об этом совершенно прямо. В своем очерке, посвященном архетипу трикстера, он пишет: «Все мифические фигуры соответствуют внутренним психическим переживаниям и изначально порождаются этими переживаниями»[61].
Это очень интересное утверждение, и потому оно заслуживает весьма внимательного изучения. Психика многогранна, синонимична природе и несет в себе все ее возможности. Во мне существуют святой и убийца, аскет и распутник, монах и скот. Когда какой-то образ выражается в массовой культуре, он представляет собой не что иное, как драматическое воплощение существующих в психике энергий. Как мы помним, драматизация психических энергий является незаметной; поэтому она становится доступной сознанию, когда воспроизводится в образе. Как отмечает Юнг в другой своей работе,
Мифы – это изначальные проявления предсознательной психики, непроизвольные высказывания о событиях в бессознательной психике, но менее всего – аллегории физических процессов.[62]
Итак, что же представляют собой эти изначальные проявления и что мы можем из них узнать?
Начнем с того, что имаго младенца распространено очень широко; оно очень часто проявляется в наших сновидениях, во время бодрствования и в наших фантазиях. Слишком часто мы упрощаем образ ребенка, который становится «всего лишь» воспоминанием о нашем детстве. (Даже если бы так оно и было, несомненно, это имело бы для нас очень важное психологическое значение, ибо архаичные образы детства во многом формируют нас именно такими, какие мы есть.) Юнг еще больше углубляется в этот образ, замечая, что «мотив младенца представляет собой предсознательный, младенческий аспект коллективной психики»[63]. Но что это значит?
Образ ребенка при рефлексии порождает у нас много ассоциаций. Какая из них является основной, какая объясняет наше сновидение, какую мы сами можем объяснить? Ломая голову над этой дилеммой, мы начинаем осознавать, что все они оказываются важными. От какого своего ребенка родитель мог бы отказаться? Все они являются для него важными, все являются любимыми, все обладают чем-то уникальным. Тогда мы обращаемся к представлению о многогранности образа и к его многочисленным возможным взглядам на него, которые открываются еще больше в нашем переживании.
Итак, что приходит в голову, когда вы думаете о ребенке? Первозданность, будущность, беспомощность, зависимость, инфантильность, бессознательность, открытость возможностям и так далее и так далее… Что именно является истинным? Несомненно, в чем-то истинны все, разве нет? Затем мы осознаем богатство образа и множество возможностей, позволяющих ему воплощать свой смысл. Такой же многогранный образ, в данном случае образ младенца, открывает путь к сознательному отношению к многочисленным возможностям вступления в нашу масштабную жизнь. Давайте рассмотрим некоторые из них.
МЛАДЕНЕЦ КАК ПЕРВОЗДАННАЯ ФОРМА
В данном случае слово «форма» – это полезная метафора. Это и контейнер, который создает какой-то образ, и вместе с тем формирующая этот образ энергия. Если «младенец – это отец мужчины»[64], как заявил Вордсворт[65], то первозданная форма всегда присутствует, предоставляя энергию, отвечающую архетипической идее. Подобно тому как у Платона в основе реальности лежит Форма, или Идея, метафора младенца представляет собой архетипический формообразующий процесс. Что касается первозданной формы, это – и сама первозданность, и ее идея, и паттерн, и паттернообразующий фактор, вместе взятые.
Когда мы видим в младенце будущность, возможность, фактор развития, то тем самым мы признаем архетипическую основу нашего бытия. Откуда у нас берется склонность охать и ахать при виде младенца? Почему мы не смотрим на него как на дорогостоящее вложение, которое обязательно закончится его смертью? В своей короткой новелле «Поцелуй» Роальд Даль[66]рассказывает о бедной женщине из Австрии, которая после нескольких выкидышей борется за то, чтобы дать жизнь хотя бы одному беспомощному младенцу, и готова на все ради новой «инвестиции» в жизнь. Читатель невольно сочувствует и симпатизирует этой женщине и вместе с ней испытывает желание, чтобы выжил этот хрупкий фетиш, этот беспомощный, кричащий обрубок человеческой плоти, этот младенец – Адольф, который впоследствии станет главным убийцей Третьего рейха. И что же, чью же или какую же основу мы тогда нашли? Основу возможности, обновления, надежды, – и это несмотря на то, что все исторические факты свидетельствовали об обратном.
И вместе с тем жизнь – это обновление перед лицом смерти и всей истории, и каждый младенец изначально пускается в странствие. Младенец, каждый младенец, – это потенциальная реинвестиция в человечество, – на радость или на беду.
БРОШЕННЫЙ РЕБЕНОК
Ребенка часто воспринимают как первозданное отношение к жизни: любопытство, радость, спонтанность – эти качества свидетельствуют об открытости, которая делает возможным странствие. Когда мы исследуем нашу взрослую самость, то, как правило, ощущаем отсутствие этих качеств. Мы становимся запрограммированными, эмоционально притуплёнными и попадаем в ловушку рефлекторных реакций. Чрезвычайная слабость маленького ребенка заставляет его адаптироваться к требованиям внешнего мира. Любая адаптация, хотя она необходима для выживания, уводит человека все дальше и дальше от целостности, характерной для младенца.
Поэтому часто взрослому ребенок кажется потерянным: несчастным, преданным, покинутым. Те качества, которыми он обладал с рождения и которыми он был наделен природой, были подчинены Realpolitik[67]социальных требований и норм. Хотя в образ ребенка, внутреннего ребенка, брошенного ребенка вкладывается много сентиментальности, тем не менее существует экзистенциальная истина, которую должна выражать эта метафора. Как заметил Юнг,