Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Попозже сын взял как-то и нарисовал себя в руках у папы-людоеда, но с котлетой на своей голове, в надежде, что папа сначала съест котлету и на этом остановится. В общем, непростая шла жизнь.
А сестренку мальчик полюбил, и когда однажды пришел старичок-доктор, чтобы проколоть девчонке ушки для сережек, брат выскочил с веничком и так отхлестал доктора по морде, что тот заплакал от боли. После чего мальчик полюбил и доктора. Стал часто объявлять себя больным, хотел, чтобы снова пришел добрый доктор с бородой и всячески с ним возился.
Мальчика отправили в школу, в обычную, где ему, ребенку из зажиточной семьи, предстояло встретиться с самыми бедными детьми Фигераса. Так захотел папа. Зато мама давала ему с собой горячий шоколад в термосе, на чехле которого были вышиты его инициалы. Мама одевала его в темно-голубой костюмчик, расшитый золотом на манжетах, надевала ботиночки с серебряными пуговками, а в руках он вертел маленькую бамбуковую трость с серебряным набалдашником.
Беда-то была в том, что ему никогда не удавалось самому снять с себя курточку или надеть. Он настолько оказался ни к чему не приспособлен, что мог заблудиться, оказавшись в незнакомом доме. Он мог провести целый день взаперти лишь потому, что не знал, как справиться с дверной ручкой. Мама расчесывала и опрыскивала духами его волосы, и рыбацкие дети в школе подходили к нему и обнюхивали. Он не играл с ними и даже не разговаривал. Они затеяли драку из-за серебряной пуговки, которая оторвалась с его ботинка. Мальчик с тоской смотрел на этих бестий, способных из листа бумаги сделать птицу и ее запускать, и она летала. Они с легкостью завязывали шнурки на своих башмаках. Рыбацкие дети бросали в него улитками, но он и этого не замечал, поэтому вскоре они оставили его в покое. А он сидел и смотрел в окно на то, как меняют под солнцем цвет огромные кипарисы во дворе.
Отправляясь в школу, мальчик мог уже написать свое имя. После года в школе он и это делать разучился, отец с прискорбием констатировал, что его сын в школе не выучился вообще ничему. Он не умел ни читать, ни писать. Отец раскрыл дневник сына и прочитал запись, сделанную учителем: «Настолько закоренел в умственной лени, что это делает невозможным любые успехи в учении». Мама заплакала. Мальчика оставили на второй год.
Но папа не мог с этим смириться. Он отправил мальчика в другую школу, где его научили писать, хотя он всячески этому сопротивлялся, он этого делать не хотел и нарочно писал так неразборчиво, да еще украшал лист разными кляксами, что назвать это письмом не решался никто. Но в конце года от учеников потребовали продемонстрировать свои навыки в письме и раздали им для этого необычайно красивую шелковую бумагу. И тут мальчик очнулся и вдруг заполнил листок такими чистыми и красивыми буквами, что учителя не могли поверить глазам и показывали этот листок всем как чудо и даже вывесили на доске как образец каллиграфии. Учителя стали подозревать, что мальчик Дали осваивает их науку каким-то неведомым способом, как-то по-своему. Ничего не делая.
На самом деле он воспринимал мир через цвета, непрерывно его меняющие. Этого ему было достаточно. Ему было очень интересно жить. А школьные знания, что пытались ему навязать, попадали внутрь как бы сами по себе, мимоходом, от него усилий не требуя. Поэтому он и не понимал, чего хотят от него взрослые.
Когда же удавалось добраться до него с вопросами, не обращая при этом внимания на курточку с золотыми позументами и трость с серебряной рукоятью, он краснел и терял способность говорить.
Он оказался дико застенчив и чуть что прятался в свою скорлупу из серебряных и золотых побрякушек и аромата духов. Он и любил-то лишь тех морских зверюшек, что сидели в панцирях. А лучше всех были морские ежи, самые закрытые и вооруженные против проникновения внутрь. Именно ежи с детства и на всю жизнь оказались и его любимым лакомством. Он сам поглощал их в неимоверных количествах и угощал ими всех вокруг, хотя мало кто соглашался с ним в изысканности этого блюда. Но для него наслаждением был даже не вкус мякоти этих вооруженных длинными тонкими страшными иглами созданий, наслаждением было добывать эту мякоть, разламывая скорлупу. А в детстве — да, он был похож на маленького краба-отшельника. И вел себя как краб. Пусть все видят панцирь и не видят, что внутри.
Он стал просить взрослых отдать ему комнатку-прачечную, чтобы там была его мастерская, и они согласились. Там стояла цементная ванна, и он ставил туда столик, забирался сам и принимался рисовать. Если пришедшие в гости спрашивали родителей, куда запропастился их странный мальчик, родители отвечали однозначно, показывая пальцем в потолок:
— Там! — И поясняли: — На крыше. В старой прачечной. У него там мастерская, и он все время играет наверху. Один.
Иногда он спускался. Но просто спуститься, и все, он не мог себе позволить. Он, например, спускался, чтобы заявить, что научился волшебству. И может теперь оживлять неживое. Бросал на стол зеленый листок, стукал по столу волшебным камнем, и листок оживал, начинал уползать, взрослые только рты открывали. Это были глупые, ненаблюдательные взрослые. А мальчик просто разглядел то, что никто вокруг не замечал. Бродя по берегу, он однажды наткнулся на странных насекомых, похожих на листья, такая была у них маскировка. Почему никто из живущих рядом об этих зверюшках даже не подозревал? Ответа он не знал.
Или однажды отвезли его в поместье к художнику Пичоту. Побрел мальчик по двору с горстью вишен в руке, вдруг видит — дверь. Старая, коричневая, изъеденная древоточцами. Он дико возбудился, побежал, схватил три тюбика краски: белую, красную и кармин — и, поскольку левая рука была занята вишнями, начал правой выдавливать на дверь краски, устраивая на ней такие же вишни, как в руке. Красные сгустки с темными карминными бочками и белыми каплями света. А взрослые забеспокоились: вроде только что мелькал под окном, вдруг чего-то затих, прибежали, смотрят: вся дверь в вишнях. Говорят: Ах! Прямо как настоящие! Мальчик жалостливо на них посмотрел и давай дожевывать вишни из левой руки, а хвостики от них приделывать к тем, что на двери. А художник Пичот сказал: «Гениально! Мальчика надо учить!» На что мальчик отвечал, что не надо, он и так все знает. Все только руками развели.
В школе в перемену все спускались в сад по очень крутой лестнице, и всякий раз, взглянув с высоты, ему становилось страшно и хотелось прервать нарастающий ужас, прыгнув туда, вниз. И однажды он не выдержал и прыгнул, и пролетел до нижних ступенек, и прокатился по ним, и позволил себя собрать, замазать царапины и ушибы. Он потряс всех этим прыжком. И ему это понравилось. И на следующий день он снова прыгнул, и на следующий — снова. И всякий раз его собирали и лечили. И наконец настал момент истины. Он, как всегда, вышел на крыльцо; дети и взрослые, уже спустившиеся вниз, замерли: сейчас этот сумасшедший ребенок снова прыгнет и разобьется. И он — Не Прыгнул, а спустился вниз, как все, держась за поручень и наслаждаясь всеобщим вниманием. Вот такой мальчик-с-пальчик.
Папа не случайно считал, что мальчик немного не в себе. Зато мама считала: в себе, в себе! У них было тайное удовольствие, он забирался к маме в постель и прижимался к ней сзади, одетой лишь в тонкую рубашку. Они делали это молча и молча же расходились. Если б об этом узнал папа, он бы их убил! Просто у мальчика был эдипов комплекс. Он любил маму и не любил папу. Мама умерла, когда мальчику исполнилось шестнадцать лет. У нее был рак. А папа чуть ли не сразу женился на маминой сестре, тетке мальчика, которая всегда жила с ними, и, как говорили злые соседи, роман с сестрой жены у папы начался давно, еще когда мальчик был крошкой. Так что ревновать (к папе и папу) имели основания и мальчик и мама.