Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вышел в коридор, где прошлым вечером нашел валявшиеся туфли Долорес. Оттуда были слышны голоса гостей, которые все еще пили кофе и читали газеты в столовой. Я вошел в комнату Умберто. Там практически нечего было делать. Он не много времени провел в своей постели, и поэтому она была почти не смята, а на личных вещах Умберто была печать той же маниакальной страсти к порядку, с какой он приглаживал свои три волосинки на голове. Письменные принадлежности, приготовленные Пако, исчезли – Умберто убрал их в ящик. Вместо них на столе появился ноутбук и электронная записная книжка. Вчерашний пиджак висел на спинке стула. Смутное подозрение заставило меня обшарить его карманы. Там я обнаружил пропавший с кухни карандаш. Я забрал его, не понимая, для чего мог понадобиться карандаш этому писателю, явно не любившему писать от руки. Чуть позже я нашел этому факту довольно неприятное объяснение.
По комнате Фабио Комалады было заметно, что ее обитатель провел ночь в тоскливом отчаянии. В мусорной корзине лежали скомканные листы – все абсолютно чистые. Постель была разворочена, как будто на ней происходило сражение. Даже нижняя простыня сбилась, открыв матрас. Я высунулся из окна. Оттуда виднелась плакучая ива, неподвижно стоявшая под теплым утренним солнцем. Я представил себя рядом с этим деревом ночью, с красными туфлями Долорес в руках. У меня было чувство, будто я смотрю в зеркало, в котором все вокруг меняется, кроме моего лица. Подобное происходило со мной не в первый раз. С болезненной изобретательностью – как камера, снимающая и того, кто ею пользуется, – память часто рисовала мне мой собственный образ в самых неприглядных ситуациях. Тогда, с красными туфлями в руках и испуганным взглядом, неподвижно устремленным на окно, я походил на потерявшегося мальчика из фильма Эрика Ромера.
Застилая постель, я обнаружил между простынями книгу в твердом переплете. Она называлась «Ласка и другие нежности». Я заглянул на внутреннюю сторону обложки, чтобы посмотреть на фотографию автора. Это была очень молодая женщина, бледная, как только что ободранный заяц; ее глаза смотрели робко и в то же время вызывающе, не скрывая своих тайных желаний. В ее взгляде не было той рассеянности, похожей на близорукость, с которой обычно позируют для фотографии. Она знала, на кого смотрит, и не скрывала этого. Я подумал, что это была та самая поэтесса, так раздражавшая Исабель, и еще раз внимательно посмотрел на фотографию. Потом я оставил книгу на письменном столе и снова вышел в коридор.
Пако запретил мне входить в его комнату. Он говорил, что привык сам заправлять постель и, даже рискуя быть похожим на Грету Гарбо, коммунистку из «Ниночки» (которая отказывалась от услуг вокзальных носильщиков и добивалась того, чтобы русский граф считал реакционером своего управляющего), он не собирался менять привычки в столь преклонном возрасте. Я подозревал, что, ссылаясь на свою опрятность – невероятную для такого неряшливого человека, – Пако стремился оградить беспорядок своего логова. Я не собирался посягать на его личную анархию, но все же не мог удержаться от искушения заглянуть в его владения. В действительности, комната Пако, хотя и заполненная сложенными друг на друга вдоль стен книгами, была не так ужасна, как я предполагал. Запыленная и погруженная в тишину, она походила на келью просвещенного монаха. По-видимому, именно в такой аскетической обстановке созревали самые сложные математические задачи, самые запутанные головоломки, планы самых мощных крепостей и самые прекрасные произведения искусства: одним словом, смелые идеи, делавшие человека измученным, но счастливым. Я все больше и больше убеждался, что Пако умел по-настоящему наслаждаться жизнью, как будто она была долгим пиром, а его желудок – бездонным колодцем. Как я уже сказал, за эти дни издатель заразил меня желанием бурных, сиюминутных и безрассудных удовольствий: это чувство наполняло меня радостью, хотя я не знал, где можно найти ему удовлетворение и хорошо ли вообще испытывать такие желания.
Я вставил новые свечи во все канделябры и спустился на первый этаж. Некоторые гости уже встали из-за стола. Умберто же, наоборот, снова уселся и читал газету, которую Антон, истощив свои силы или уже выучив ее наизусть, наконец ему отдал. Когда я зашел на кухню, у меня замерло сердце. Полин, так как в ее комнате не было ванной, мылась в душе рядом с моей комнатой. Я слышал, как она напевала там, где совсем недавно был я. Смущенный тем, что Полин представлялась моему воображению с такой ясностью, как будто стена исчезла, я вспомнил, что еще не прибрал ее комнату. Я пошел в кабинет издателя и закрыл дверь. Там присутствие Полин тоже ощущалось, однако было менее агрессивно, и мне, ужасно робевшему перед женщинами, было гораздо легче его выносить.
Я проветрил постель Полин, прежде чем ее заправлять – скорее для того, чтобы уничтожить следы ее любовника, чем из соображений гигиены. Полин ни к чему не прикасалась в этой пестрой каюте. На столе все было по-прежнему: груды книг и чистая пепельница. Свою одежду секретарша деликатно оставила в чемодане, как будто, сознавая временность своего пребывания в этом месте, не захотела захламлять своими вещами рабочий кабинет. Однако рядом с диваном, заваленным подушками, где издатель имел обыкновение читать и дремать, я нашел маленькую скомканную бумажку, брошенную в угол. Подняв ее, я увидел листочек в клетку, вырванный из блокнота, где Пако записывал заказы у моей матери. Я развернул листок и обнаружил записку: она была написана карандашом, четкими, как будто напечатанными буквами: «Я приду, когда все улягутся. Не спи».
Так вот для чего понадобился Умберто карандаш для метки яиц! С тяжелым сердцем я несколько раз перечитал записку. Это было самое отвратительное, что я видел в жизни. Записка, не имевшая ни подписи, ни даже инициалов, написанная в повелительном и властном тоне, свидетельствовала о его самоуверенности и бесцеремонности. Записка Умберто отличалась от той игривой таинственности, которая только разжигает любовь. Это было просто приказание. Я представил себе бедную Полин с этой запиской в руке: как она закрылась в своей комнате, перечитала ее и с раздражением бросила на пол; как, не смея заснуть, удивительно покорная, она думала о том, что ей никто никогда не дарил шляпу. Маленькие трагедии, которые труднее всего переносить, обычно связаны с тем, как с нами обращается другой человек.
– Ну и ну, – сказала Полин, – ты застелил мою постель!
Я спрятал бумажку в карман, прежде чем обернуться к ней. Она стояла, завернувшись в большое полотенце, с голыми ногами и распущенными влажными волосами, и смотрела на меня с благодарной улыбкой. Негодуя на ее любовника, я подумал, как, должно быть, чудесно делать подарки такой женщине. Очевидно, писатель презирал девушку именно за признательность, за явное равнодушие к цене и качеству вещей. Полин была бы рада любой шляпе. Как ни парадоксально, но именно это было препятствием к тому, чтобы кто-нибудь подарил ей шляпу, и делало Полин достойной презрения в глазах Умберто Арденио Росалеса.
Я с опаской прошел мимо Полин, как по краю затягивающей и вызывающей головокружение пропасти. Только оказавшись за ее спиной – Полин не пошевельнулась и не обернулась, – я сказал ей:
– Ты не должна позволять, чтобы с тобой плохо обращались.