Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Андрюшка, Катька! — кричала она. — А ну-ка, сейчас же врозь! Ты зачем сюда заявился, кто тебя звал? Люди делом занимаются, а ты с шашнями?! У-у, бесстыжие гляделки, сейчас же иди в степь на прицеп! А тебя, Фенька, если еще будешь их покрывать, оштрафую для первого раза на три трудодня! Как за разложение трудовой дисциплины в бригаде.
Андрей тут же и исчезал в листве, как растворялся в зеленой мгле, а Катя, такая же красная, как и сатиновое летнее платьице на ней, с глазами, полными слез, брала тяпку или пульверизатор, из которого опрыскивали виноград бордосской смесью, и возвращалась на свое место. И только Феня Лепилина осмеливалась во всеуслышание критиковать эти суровые действия Дарьи.
— Если за это штрафовать, — ворчливо говорила она, — то тогда, по справедливости, нужно начинать с бригадира.
— Ты что сказала? — громко и грозно переспрашивала Дарья.
— Что ты слышала, то и сказала! — дерзко отвечала Феня.
— Вот когда народишь себе детей, можешь позволять им хоть с двух лет по кустам целоваться, — говорила Дарья.
— И нарожу! — вспыхнув, как кумач, обещала Феня.
— И слава богу! Только не забудь позвать меня в крестные.
— И нарожу!.. — повторяла Феня.
И, закрывая, как от солнца, глаза ладонью, обычно тут же уходила в кусты. Дарья шла за ней следом, и слышно было, как она уговаривала Феню:
— Ну, чего ревешь, дура? А то, думаешь, не нарожаешь, ты же еще молодая. Да не реви ты! Ну, прямо всю душу вытягиваешь. Если я тебя обидела, ты прости, но мне иначе с ними нельзя — без отца выросли. Ну не плачь, Фенечка, найдется и по тебе человек, потерпи еще немного.
И они громко целовались в кустах. Остальные женщины, слыша их разговор, и сами начинали сморкаться. К тому времени, когда Дарья и Феня, примиренные, с наплаканными, как росой умытыми, лицами, выходили из кустов, сморкалась уже вся бригада. Дарья взглядывала на Катю Иванкову и говорила:
— Ты, Катя, лучше приходи к нам вечером домой. Хоть каждый вечер приходи. Да ты меня не бойся, это здесь я над вами бригадир. Чем по-за кустами прятаться, приходи и сиди у нас, сколько хочешь. И я буду спокойная. Я, Катя, не против тебя, да ведь он у меня первенец.
…Через весь Дарьин дом, через раскрытую с передней на чистую половину дверь протянулись два длинных сдвинутых стола, заставленных между бутылками и графинами всяческой снедью. Тарелки и блюдца с цветными каемками и без них, разнокалиберные ножи и вилки, с деревянными, отполированными пальцами черенками и совсем новенькие, блестящей нержавеющей стали, собрали, должно быть, со всего хутора. Не из одного дома стащили сюда и табуретки, стулья, а каждому гостю положили на колени полотенца с вышитыми самыми разнообразными вензелями: «И. М.», «А. А. С», «Ф. Л.», «А. Н. К.», но все, без исключения, ослепительной белизны, припахивающие речной водой, щелоком и синькой.
Михайлов пришел с Еленой Владимировной, но хозяйничающие женщины, умышленно или неумышленно, рассадили их за длинным столом порознь — его в одной комнате, а ее в другой. Она оказалась близко от хозяйки, между ее дочками Зоей и Клавой, а он рядом с Феней Лепилиной. В наличности была вся Дарьина бригада. Все пили, пил со всеми и Михайлов. Перемигиваясь, женщины тянули к нему свои стаканы, как будто они сговорились, что он не уйдет отсюда трезвым, а Феня Лепилина все время, как коршун, наблюдала своим карим, с золотистым ободком, зрачком, чтобы его стакан не пустовал, подливала ему и желтое сухое виноградное вино, и кукурузную брагу, и сладкое красное вино, тягучее и липкое, как масло, — может быть, поэтому и названное ладанным.
Но Михайлова и не нужно было уговаривать. Он пил добросовестно и то, и другое, и третье вино, позволял, чтобы подливали ему в стакан всякого, составляя гремучую смесь, и чувствовал, что почему-то не особенно хмелеет, по крайней мере голова у него оставалась ясной. Быть может, потому, что на фронте доводилось ему пить и не такую смесь: какой-нибудь трофейный, слитый из бензиновых бочек красноватый спирт сырец — и ничего, сходило.
Давно уже так хорошо не чувствовал он себя, как среди этих пьющих, поющих и тут же плачущих людей, простых и открытых. И лишь потом он стал ловить себя на каком-то смутном и пока еще не понятном для него беспокойном чувстве. Может быть, все-таки под влиянием изрядного количества выпитого им за этот вечер вина у него появилось чувство, что кто-то смотрит на него упорным, немигающим взглядом. Михайлов оглядывался по сторонам, пробегая глазами по лицам сидевших вокруг стола людей, но нет, если не считать коротких и лукавых взглядов, которые время от времени бросала в его сторону Феня Лепилина, никто не смотрел на него дольше, чем это полагалось, все самозабвенно были заняты тем, что шумно беседовали, пели и тянулись друг к другу целоваться. Встречаясь с Феней взглядом, он тоже весело ей улыбался.
Не этот, довольно откровенный, взгляд вдовушки причинял ему беспокойство, а чей-то другой. И, главное, Михайлов чувствовал, что этот взгляд ему был знаком, но никак не мог встретиться с ним глазами.
Чем дольше ощущал его Михайлов на себе, тем больше убеждался, что он устремлен на него откуда-то сверху. Это уже почти начинало быть похожим на какую-то чертовщину. Уж не перекачала ли старательная Феня в него из графинов и бутылей столько этого похожего на квасок, но, оказывается, коварного вина, что недолго угодить и прямо в объятия к его хвостатому величеству — зеленому змию?
Все же, чтобы лучше удостовериться, он еще раз внимательно обвел глазами лица всех сидевших вокруг стола и после этого поднял взгляд прямо перед собой, на стенку. И тотчас же, вздрогнув, он опустил глаза, чтобы через минуту опять поднять, все еще не веря и сомневаясь. Теперь он взглянул внимательнее — и увидел…
Тот, кто не верит, пусть сперва скажет, что в селах, станицах и хуторах вдовы и матери не увеличивают с фотографий портреты своих не вернувшихся с войны мужей и сыновей и не держат их в домах на самом видном месте. Висел такой портрет и на подсиненной стене в доме у Дарьи и смотрел сейчас на Михайлова твердым, пристальным взглядом. Невозможно было ошибиться — таких ошибок не бывает в жизни, — это было то самое лицо и те, ни на чьи другие не похожие глаза. Это был Андрей.
Напрасно Феня Лепилина продолжала затрагивать Михайлова. С этой минуты он уже оставался совершенно бесчувственным к ее заигрываниям, и его налитый до краев ладанным густым вином стакан оставался нетронутым. После этого он за весь вечер только и выпил из него один раз, но это было позже, и уже ни одного слова не слышал из тех разговоров и песен, которые еще долго раздавались за столом.
Он смотрел на Андрея, встречаясь с его взглядом. Это был тот Андрей — и совсем другой. Здесь, на портрете, он выглядел значительно старше, хотя, судя по всему, и снят был каким-нибудь заезжим фотографом до войны. На нем была летняя светлая косоворотка с отстегнутым на одну пуговицу и загнувшимся углом воротника. Должно быть, фотограф настиг его где-нибудь прямо в степи. Определенно в степи, потому что далеко за спиной у Андрея темнели скирды и угол вагончика с колесами. Лицо и шея у Андрея были черные, как уголь — так загорел он в степи, а волосы, расчесанные на прямой пробор, совсем белые, настоящий ковыль, и такие же легкие и пушистые — вот-вот разлетятся. Или же, фотографируясь, он встряхнул головой — они взвились, да так и не успели улечься.