Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ну, разойдись! — закричали издали, и немцы начали тесней жаться, боясь расправы.
— Р-разойдись! — кричал боец, распихивая толпу, он вёл ещё пленного. — Самого главного веду! Сторонись! И бойцы, расступаясь и оглядываясь, улыбались, предчувствуя шутку. Немец был старый, сморщенный, в очках; он не понимал языка, но чувствовал, что смеются над ним, — значит, оставят жить. И, ловя этот смех на лицах, он улыбался охотно и заискивающе, готовый потешать. Но постепенно все больше сбегалось бойцов полка Матвеева, те, кто в лоб штурмовал деревню, и настроение начало меняться. Ещё не остывшие после боя, многие раненые, вгорячах не чувствуя боли, они налитыми кровью глазами, зло глядели на немцев, и шутки постепенно смолкли. Было светло ещё, но из тучи, зашедшей над деревней, накрапывал дождь, крупный и редкий. Капли ударяли по гимнастёркам на горячих телах, печатались в пыли, тёмными пятнами крапили мундиры немцев. Среди увеличившейся толпы тесная, сбившаяся куча их сделалась меньше. И в какой-то момент заколебалась на весах доброта и ненависть. Но тут пехотный лейтенант, отстранив рукой стоявших впереди него бойцов, подошёл к тому немцу, что каблуком отпихнул от себя обойму, и, вдруг покраснев, хмурясь по-молодому, спросил, указав пальцем ему в грудь:
— Du bist Ваuer?[1]
— Nein, nein![2]— Немец почему-то испуганно затряс головой.
— Lehrer?[3]
— Аrbeiter?[4]
— О, jа! Jа![5]
Тогда лейтенант, взяв немца за плечо, повернув его и пригнув, указал под ноги, где позади переминавшихся сапог лежала в пыли отброшенная им автоматная обойма:
— Твоя? (Немец стал энергично отказываться.) Как же ты, Аrbeiter, стрелял в них? — Лейтенант показывал пальцами на бойцов, словно считал их. — В рабочих! Аuch Аrbeitern! Verstehen?[6]И ты стрелял в них!..
Он говорил то, чему его учили в школе, слова, святей которых, как ему казалось, нет и не может быть, поняв которые немец не мог не усовеститься. Но отчего-то Гончарову, думавшему прежде так же, сейчас было стыдно за лейтенанта в присутствии немцев.
— Чего говорит? Чего говорит-то? — переспрашивали бойцы рядом с Гончаровым, мешая друг другу слушать. Постепенно смысл сказанного и то, что лейтенант стыдит немца, дошло до всех. И, сломав стену отчуждения, бойцы надвинулись на пленных, обступили их тесно, разбившись на группы. В одной угощали немца махоркой и хохотали, хватаясь за бока, видя, как он кашляет от затяжки:
— Не терпит немец нашей русской махорочки. И понимающе перемигивались, словно не за немцем была уже часть России.
— Гляди, гляди, дым из ушей пошёл!.. Ку-уда ему!.. От другой группы кричали:
— Ребята, кто по-ихнему может? Тут чего-то рассказывает интересное… И только там, где обступили офицера, не слышно было голосов. Вокруг него стояли молча и отчуждённо, стояли и смотрели. А он, все так же блестя пенсне и наивно-глупыми глазами навыкате, каждому вновь подходившему говорил одни и те же несколько фраз:
— Один ваш солдат забрал у меня полевую сумку. В ней находилась пара новых кожаных подошв, хорошая бритва, шесть пачек сигарет и письма моей жены. Я требую вернуть мне все эти вещи. Не понимая ни слова, бойцы с интересом смотрели ему в рот, как будто сам факт, что он говорит, был поразителен. А ещё их веселило, что он говорит одно и то же. Подошедшему Гончарову, увидев в нем офицера, немец повторил:
— Один ваш солдат забрал у меня полевую сумку. В ней находилась пара новых кожаных подошв, хорошая бритва, шесть пачек сигарет и письма моей жены. Я требую вернуть мне все эти вещи и примерно наказать виновного, — добавил он с должной твёрдостью. Гончаров молча смотрел на него. Офицер опять повторил свои фразы, и бойцы засмеялись:
— Как на работе. Пять минут пройдёт — опять говорит. Вдруг какое-то движение произошло в толпе, все стали оглядываться, расступаться, и даже немцы, что-то почувствовав, построились тесней. По улице двигалась открытая машина командира корпуса. Перед ней расступались, и на лицах бойцов возникало то исправное строевое выражение, которое не выражает ничего, кроме знания начальства, в присутствии которого почему-то всегда вспоминаются не успехи, а все упущения и грехи. Машина остановилась против пленных, и сразу от распахнувшейся дверцы до немцев по прямой взгляда сам собою образовался коридор. Генерал Щербатов не вылезая из машины, смотрел на пленных тяжёлым взглядом полуприкрытых веками глаз. Он смотрел долго и молча, ни любопытства, ни интереса не было на его лице, а было что-то другое, от чего стало совсем тихо, так, что слышно было, как в опускавшихся сумерках редкие капли дождя стукают по сильно вытянутым картонным козырькам фуражек немцев. Ему не мешало и не стесняло его, что столько людей в это время смотрят на него. Только лейтенант не смотрел на командира корпуса. Опустив глаза, он стоял около немцев и чего-то со страхом ждал.
— Вот так будет со всеми, — сказал Щербатов, обращаясь прямо к немцам, уверенный, что его и без переводчика поймут. — Так будет с каждым из вас! А тех, кто не сдастся на нашей земле, в землю вобьём. Среди красноармейцев, обступивших пленных, произошло внезапное и общее душевное движение. Только что настроенные на другой лад, они теперь с радостью и презрением к немцам чувствовали, что генерал выразил именно то, что каждому из них хотелось сказать. И это же почувствовал Гончаров. Слова командира корпуса были самые обычные слова, но сейчас они странным образом разрешили многие колебания в его душе. Мельком попался ему на глаза лейтенант. С восторгом, с гордостью, с обожанием смотрел он вслед удалявшейся машине. Гончаров не знал, что лейтенант этот был сын командира корпуса Андрей Щербатов.
Среди ночи Гончаров проснулся озябший. Сквозь дыры в высокой крыше сарая светила луна, дымными полосами косо делила пустое пространство сверху вниз. На улицах отдалённо ещё, слышны были песни, взвизги и смех девчат, солдатские голоса, гармошка, а за селом — редкая стрельба. Село это взяли уже в сумерках с налёта. В него ворвались с двух концов, и немцы, которых не успели перестрелять, бежали, остальных после переловили по огорадам, в подсолнухах, и, когда вели, жители кидались на них, били всем, чем попадя, бросали комками сухой земли, плевали, норовя попасть в лицо, так что солдатам приходилось ещё и защищать их. Гончаров зевнул, заворочался в сене.
— Ой, кто здесь? В лунном свете, в открытых дверях сарая сидела на краю ящика, снятого с колёс, военная девушка и причёсывалась на память. Гончарову показалось в первый момент, что волосы её мокры, словно она купалась при лунном свете. Накидывая шинель, он подошёл к ней.