Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце концов, не такой уж большой урон наносили рябо-коневцы, тут было дело в ужасном, с точки зрения идеологов новой жизни, примере для других: непокорность людей, уже обреченных, но до конца… В поисках мотивации действий Рябоконя, помня о разграбленном имуществе, забыть о убийстве его отца и матери? Причем матери — в числе заложников, то есть ни в чем не повинных людей. И что это была вообще за практика заложничества, когда людей хватали по первому подозрению, затем следовала высылка или расстрел? Если мы не сочувствуем человеку, посмевшему противостоять ей в те годы, значит, мы так или иначе оправдываем подобную практику и сегодня. И кто поручится, что она не возобновится? Конечно, прикрываясь другими идеологическими шарадами, скажем, как несогласие с «демократией — безусловной общечеловеческой ценностью»… А как можно игнорировать принципиальное неприятие Рябоконем атеистической идеологии, что подтверждают сохранившиеся его воззвания к народу?.. Рябоконь был глубоко верующим человеком, атеистическое поветрие времени его не коснулось. Поэтому информация о якобы злодейской расправе со священником скорее была запущена чоновцами, его ловившими, дабы опорочить Рябоконя в глазах верующих. Сформировали же они ложный «рябоконевский» отряд «Тамань». Но об этом я расскажу далее.
В одном из донесений встречается сообщение о намерении В.Ф. Рябоконя разграбить чудный Приморско-Ахтарский Успенский собор. Это, безусловно, из того же пропагандистского арсенала. Если кто и пытался это сделать, то скорее бандиты, выдававшие себя за рябоконевцев, коих в те смутные годы было немало. Лукавство неслыханное в том, что в этом Рябоконя обвиняла атеистическая власть, объявившая войну вере и церкви! Та самая власть, которая, победив, разрушила тысячи храмов и монастырей по России, уничтожила тысячи священников. На каких олухов такая пропаганда была рассчитана?..
Где же сегодня эта идеология, вбиваемая в сознание и души столь свирепо, и разве не прав был Рябоконь в своей борьбе против ее разрушительной сути? Говорю именно об идеологии, а не о советском строе, сложившемся уже позже. Ведь оставленная в своей неизменности, законсервированная и несоответствующая тому, что происходило в реальности, она в конце концов и взорвала этот уникальный советский уклад русской жизни…
Все это свидетельствует лишь о том, что в Гражданской войне виноваты все, и судить о революционном беззаконии, выискивая какое-то право, наивно. Все эти несчастные участники Гражданской войны — белые, красные, зеленые — должны быть реабилитированы, а внесудебные приговоры, вынесенные по-литтройками, все без исключения, а не по лукавому выбору, должны быть пересмотрены.
Но, к сожалению, складывается впечатление, что Рябоконя и до сих пор судят по советским представлениям и законам.
Общественная жизнь складывается из интересов и воль многих людей. Только тогда она прочна, не теряет своей сакральной глубины, многоцветия и смысла. Она не может строиться на какой-то одной сомнительной, чуждой народному духу, случайно занесенной идее. Зачем же политического противника выставлять бандитом, безосновательно упрощая его и тем самым искажая нашу и без того трудную историю?
Примечательно, что Рябоконь, не участвовавший в массовых военных столкновениях той поры, вошел в предания и легенды, которые бытуют на Кубани до сих пор, остался в народном сознании как заступник.
Он был не самым большим грешником своего трудного и жестокого времени, кровожадностью он тоже не отличался, действуя в соответствии с народной этикой справедливости. Но до сих пор торжествует мнение, когда расстрел сотен заложников в той же станице Гривенской, в том числе и матери Рябоконя, оправдывается революционной целеустремленностью, новым якобы более прогрессивным строительством, а сопротивление этому безумию выдается за бандитизм…
Такие аргументы я изложил Верховному суду. И не имеет особого значения, совпадет ли хотя бы теперь логика человеческая, нравственная и правовая. Или до сих пор человек, его интересы, его такая непростая и трудная земная жизнь и право находятся как бы в разных плоскостях, редко когда совмещались… Но ведь без этого цивилизованное и благонамеренное житие невозможно, хотя ясно: не только законом оно определяется. А потому я и составляю жизнеописание своего героя. Да и что стоил бы я как автор, если бы считался лишь с прихот-ливым, нередко лукавым земным судом, если бы не верил в Высший, Божий суд, недоступный звону злата.
Как и почему в начале миновавшего железного, революционного века заварилась в России столь суровая смута и разгулялась крамола, все еще не утихшая, что в те времена происходило по своим естественным, стихийным законам, а что было рукотворно и творилось не без умысла — не это предмет моей повести. Предмет моего исследования — поведение человека в этой смуте — сопротивляется ли ей, способствуя тем самым ее усмирению, или же наивно пытается уцелеть, подстраиваясь под нее, и, сам того не ведая, разжигая костер, в губительном дыхании которого он неизбежно погибает, ибо в этой нечеловеческой стихии спастись невозможно…
Меня интересует не столько собственно история борьбы, где у противоборствующих сторон всегда найдутся веские доводы и аргументы в свое оправдание. Меня более интересует история души человеческой в этой смуте — ее положение и состояние…
В станице Полтавской холодным октябрьским вечером собиралась свадьба. Советский служащий Маркел Высоцкий женил своего сына Сергея. Свадьба собиралась во дворе райкома комсомола, где Высоцкий жил. Это была совсем не такая свадьба, какие еще совсем недавно справлялись по станицам — с долгим и обстоятельным сватовством, с трехдневным застольем, с играми и шутками, с выкупом невесты, толпами станичников, приходящих посмотреть, «подэвыться на молодых», с песнями, разносящимися по всей станице, с катанием на возыках «батькив», с ряжеными, которые, проходя по улицам, могли вовлечь в свое действо любого станичника, встретившегося на пути.
Это же была собственно и не свадьба в привычном ее понимании, а скорее просто застолье, посиделки, вечеринка по случаю женитьбы. Гости, весь день занятые неотложными служебными делами, стали собираться лишь к вечеру, когда на станицу опустилось темное небо с крупными, немигающими звездами. Вечерняя тишина нарушалась лишь далеким, глухим лаем собак, доносящимся со всех концов станицы, да чуткими окриками часовых на воротах у пулеметов. Неразличимые в сумерках люди двигались сосредоточенно и угрюмо, словно шли они не веселиться, а отбывать какую-то тяжелую, обременительную повинность.
Чутко и настороженно стыла в степных просторах станица, ожидая своей, пока неведомой, но страшной участи. Редкий, пугливый огонек мелькал по станице, в котором угадывалась тусклая цыгарка, обнаруживая тут и там чем-то обеспокоенных людей. Брошенная кем-то в темноту, она, искрясь, описывала дугу, словно метеор угасая на остывающей земле. В вечерней тишине где-то несмело просыпалась и тут же затихала, обрывалась песня. И только месяц с удивлением и недоумением смотрел на странные дела людей, как бы гадая о том, что сталось, что случилось с ними, почему они беснуются и чего им не хватает в этой лишь однажды выпадающей жизни…