Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Умоляю тебя, Роза, обдумай мое предложение. Подумай о здоровье твоего супруга и о своем благополучии.
Любящий тебя брат,
Эмиль
* * *
Какое облегчение знать, что ни одна живая душа не прочтет мои каракули, написанные в этом чулане. Я чувствую себя независимой, и груз признаний не так тяжко давит на меня. Вы здесь, Арман? Вы меня слышите? Уверена, что вы рядом. Мне хотелось бы иметь фотографический аппарат, как у месье Марвиля, и запечатлеть на фотографиях каждую комнату нашего дома, чтобы сохранить его навсегда.
Я начала бы со спальни. Это сердце нашего дома. Когда грузчики вынесли мебель, чтобы отправить ее к Виолетте, я долго оставалась в спальне — там, где напротив окна стояла кровать. И я думала: вы родились здесь, здесь вы и умерли. И здесь же я произвела на свет наших детей.
Я никогда не забуду светлых канареечных обоев, бархатных портьер цвета бордо, металлических карнизов со стрелами на концах. Мраморный камин. Овальное зеркало в золоченой раме. Красивый письменный столик, его ящички, где хранились письма, марки и вставочки с перьями. Маленький инкрустированный палисандровый столик, где вы держали очки и перчатки, а я — книги, купленные в лавке месье Замаретти. Большая кровать красного дерева с бронзовыми украшениями, а с левой стороны, там, где вы спали, ваши домашние серые войлочные туфли. Нет, я никогда не забуду, как, даже в зимние дни, там играло по утрам солнце, как его победоносные лучи скользили по стене, превращая желтые обои в жарко пылающее пламя.
При мысли о нашей спальне я вновь вспоминаю острую боль родовых схваток. Говорят, женщины со временем забывают эту боль, но это не так, и я никогда не забуду тот день, когда родилась Виолетта. Моя мать никогда не говорила со мной о сложностях жизни. А впрочем, о чем она вообще со мной говорила? Сколько ни думаю, не могу вспомнить ни одного интересного разговора. Ваша мать тихонько шепнула мне несколько слов, когда я уже лежала в постели, готовясь родить нашего первого ребенка. Она пожелала мне быть стойкой, что привело меня в оцепенение. Врач-акушер, невозмутимый господин, скупился на слова. А навещавшая меня повитуха вечно торопилась, потому что ее услуги требовались другой даме нашего квартала. Начало беременности проходило у меня легко, почти без тошноты или других неприятностей. В двадцать два года я была в расцвете сил.
Изнуряющая жара лета 1830 года. Несколько недель подряд не было дождя. У меня начались схватки, и стреляющая боль в спине становилась все сильнее. Я вдруг подумала, что, возможно, меня ожидает что-то ужасное. В те минуты я еще не осмеливалась стонать. Я лежала, вытянувшись на постели, маменька Одетта поглаживала мою руку. Повитуха пришла поздно. Ей пришлось пробиваться сквозь толпу мятежников, и она явилась запыхавшаяся, с чепцом набекрень. Мы не имели ни малейшего представления о том, что происходит на улицах. Она тихонько сообщила вам, что начались манифестации и дело принимает плохой оборот. Она думала, что я не слышу, но она ошибалась.
Время шло, и я начала понимать, что имела в виду маменька Одетта, пожелав мне «быть стойкой». Становилось совершенно ясно, что наш ребенок решил появиться на свет в самый разгар революции. На нашей маленькой улице слышался все возрастающий гул восстания. Сначала донеслись вопли и крики, ритмичный перестук сабо. Перепуганные соседи сообщили, что королевская семья бежала.
До меня все доносилось издалека. Мне положили на лоб мокрое полотенце, но это нисколько не уменьшало боли и не приносило прохлады. Иногда подступала тошнота, мои внутренности скручивались узлом, но меня рвало только желчью. Вся в слезах, я призналась маменьке Одетте, что не вынесу этого мучения. Она старалась меня успокоить, но я чувствовала, что сама она неспокойна. Она все время подходила к окну и смотрела на улицу. Потом она спустилась вниз, чтобы поговорить с соседями. Казалось, никто не думал обо мне и о моем ребенке. Всех волновал только мятеж. Что же произойдет, если все уйдут из дому, даже повитуха, и бросят меня здесь одну, беспомощную, неспособную даже пошевелиться? Неужели все женщины проходят через подобный ужас или только я? Испытала ли эти страдания моя мать? И маменька Одетта, когда производила вас на свет? Невысказанные вопросы, которые я не смела тогда додумать до конца и только теперь могу записать, потому что уверена, что никто не прочтет этих строк.
Я помню, что заплакала и не могла уже остановиться, страх разрывал мне желудок. Корчась на влажной от пота постели, я слышала крики через открытые окна: «Долой Бурбонов!» Глухой грохот пушек заставил всех вздрогнуть, повитуха не переставала нервно креститься. Вблизи слышался сухой треск ружейной стрельбы, а я молилась, чтобы ребенок поскорее родился и чтобы кончилось восстание. Я нисколько не волновалась за судьбу нашего короля и не думала, что станет с нашим городом. Я эгоистично думала о себе, даже не о ребенке, только о себе и о своем чудовищном страдании.
И это длилось часы, потом день сменил ночь, а раскаленные щипцы продолжали терзать мое тело. Вы незаметно удалились и находились, вероятно, в гостиной вместе с маменькой Одеттой. Вначале я прилагала неимоверные усилия, чтобы не кричать, но вскоре на меня стали накатываться волны непереносимой боли. Я уже не могла сдерживать вопли, но все же старалась их заглушить влажной ладонью или подушкой. Потом, в бреду своих страданий, я стала кричать в полный голос, не обращая внимания на открытые окна и на ваше присутствие этажом ниже. Я никогда не кричала так сильно и так громко. Мое горло охрипло. Слезы иссякли. Мне казалось, что я умираю. И в моменты приступов самой невыносимой боли я действительно желала смерти.
Ребенок наконец родился, когда с адской силой ударил в набат мощный колокол собора Нотр-Дам, звон отдавался в моем измученном мозгу как удары тяжелого молота. Это случилось в самый разгар мятежа, на третий кровавый день, когда была приступом взята Ратуша. Маменька Одетта узнала, что над крышами, вместо бело-золотого знамени Бурбонов, теперь развевается трехцветное знамя французского народа. Ну а вам, Арман, стало известно, что среди гражданского населения были многочисленные жертвы.
Родилась девочка. Я была слишком измучена, чтобы почувствовать разочарование. Ее положили мне на грудь, и, рассматривая это сморщенное гримасничающее создание, я не испытала, к своему удивлению, никакого прилива любви, никакой гордости. Жалобно пискнув, новорожденная оттолкнула меня своими крохотными кулачками. И через тридцать восемь лет в наших отношениях ничего не изменилось. Я не понимаю, что случилось. И не могу этого объяснить. Для меня это остается загадкой. Почему одного ребенка любят, а другого — нет? Почему ребенок отталкивает свою мать? Чья здесь вина? Почему это определяется с самого рождения? И почему уже ничего нельзя изменить?
Ваша дочь превратилась в жесткую женщину, состоящую из костей и углов. В ней нет ни грана вашей мягкости или моей приветливости. Как можно выносить ребенка, плоть от плоти твоей, и не ощущать его родным? Я считаю, что она похожа на вас: у нее ваши глаза, ваши темные волосы и ваш нос. Ее не назовешь хорошенькой, но если бы она почаще улыбалась, то была бы красивой. В ней нет даже живости моей матери, ее тщеславного кокетства, которое временами казалось почти потешным. Что увидел в ней мой зять, элегантный и корректный Лоран? Вероятно, безукоризненную хозяйку дома. Видимо, она хорошо готовит. И твердой рукой управляет хозяйством своего мужа, сельского врача. А их дети… Клемане и Леон… Я почти не знаю их… Уже несколько лет я не видела их милые личики.