Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Если тебе так тяжело, – говорю ему, – я мог бы написать тебе пару десятков страниц по-литовски. Все равно никто ничего не поймет. А пока найдут специалиста, ты уже защитишься.
– Нет. Не нужно.
Когда речь заходит о диссертации, его чувство юмора как-то улетучивается. Теперь он мне рассказывает, как его коллега защитила диссертацию, а потом выяснилось, что она списала ее с другой – не слишком известной. Ее якобы лишили научной степени, выгнали из университета и запретили писать какие бы то ни было диссертации.
– Но она может писать их для собственного удовольствия. Этого права ее никто не лишал. Она может написать хоть десять диссертаций.
– Может, но это ничего не меняет.
Академические темы угнетают и меня, и его. Даниэль еще зеленый. Мне-то что – игра, а ему… Бедняга, если бы я мог, взорвал бы все университеты, присвоившие себе право классифицировать людей в соответствии с их имманентными критериями. Хотел бы помочь, однако он отказывается от моей помощи. Это его дело.
– У меня не остается времени даже почитать, – по-прежнему негодует он.
– Когда ты пишешь, то слушаешь музыку. Музыка тоже искусство. Она не хуже, чем литература. Вспомни «Игру в бисер» Гессе и магистра музыки.
– Да обосрись ты со своей музыкой.
Да, его не изменишь. Мне не стоит его раздражать – ему и так тяжело. Пытаюсь представить себе, каким бы я стал комком нервов, если бы мне сейчас нужно было писать диссертацию, зная при этом, что защита через полмесяца. Наверняка сошел бы с ума. Сошел с ума и кого-нибудь убил бы.
– Мой коллега, мы с ним учились в школе, тоже пишет диссертацию, – не оставляет эту тему мой друг. – Однако он болен психическим заболеванием. Он гений, но болен. Тоже бывает. Его болезнь проявляется в том, что он не может писать. Не может писать. Когда я зашел к нему, он вырезал слова из газет и вклеивал их в диссертацию. Только так он может работать. У него была девушка-помощница. Она ему вырезала, но не выдержала и бросила его. Страшно. Мне так его жалко. Страшно.
– Он может взять себе секретаршу, которой будет диктовать.
– Он немой.
– Лингвист?
– А что здесь такого!
У меня вызывает интерес история о немом лингвисте, который режет газеты и рассказывает невероятные истории о языках. Он на самом деле гений. Даниэль, кстати, шепелявит, так что тоже гений. С другой стороны, ясновидящий может быть одноглазым, самое главное, чтобы хорошо и верно предсказывал будущее. Дефекты компенсируются чем-то другим, утверждает человеческий опыт. Иногда он не лжет.
Даниэль приносит из холодильника мексиканское пиво, прихлебывая которое мы смотрим на опустевшую улицу. Пиво прекрасное. Ледяное. Если бы теперь рядом была фрекен Смила [1] , она бы мне все рассказала про лед. Можно было бы справиться у нее относительно аномалии – мексиканского пива, превратившегося в лед.
– Ты знаешь, я один в семье не занимаюсь поэзией, – жалуется и гордится Даниэль. – Франсуа пишет. Дидье тоже. Кристиан пытается этим жить. Сестренка-юристка и та сочиняет сонеты. Это семейная болезнь?
– Не думаю. Я знаю много семей, в которых все вырезают, выжигают по дереву. Однако они не думают, что это болезнь.
– Даже моя мама пишет стихи. Бабушка их сочиняла, пока с ума не сошла. Потом дедушка сжег все ее рукописи, потому что думал, что это писание свело ее в могилу. Он не терпел поэзию.
– Нет, Даниэль, не думаю, что это болезнь. Скорее, разновидность извращений. Можно утешаться только, что нам она не грозит.
Теперь я встаю и приношу еще по бутылке пива. Мне кажется, даже Магомет после такой дневной жары не отказался бы от глоточка.
– Я не читаю французскую литературу, потому что она мне неинтересна, – вешает Даниэль фразу в воздухе.
– А я читаю, и мне очень нравится.
– Я читаю немцев, австрийцев. Когда жил в Вене, встретился с Петером Хандке. Он хороший писатель.
– Франсуаза Саган хорошая писательница.
– Говно! Какое говно! Какое говно! – теряет терпение Даниэль. – Это редкое говно! Говно она! Можешь засунуть себе в задницу эту твою Саган!
Поначалу мне эта реакция не нравится, однако я беру себя в руки и начинаю думать, что бы я ответил, если бы он вдруг стал хвалить какого-нибудь автора из моих соотечественников. Да, я повел бы себя точно так же. Может быть, и пострашнее – вылил бы пива ему на голову или спустил брюки и показал задницу.
– Когда в Сорбонне лекции читал Умберто Эко, даже за дверью была давка. Весь Париж шел его послушать. Правительство заявило: то, что он согласился во время отпуска читать лекции в университете, – честь для Франции.
– Ты был на его лекциях?
– Да, потому что я был обязан. Знаешь, он такой маленький, некрасивый, даже противный, я бы сказал. Однако как начнет говорить в аудитории – Бог. Настоящий Бог. Самый настоящий.
– Ты поверил в семиотику, Даниэль?
– Говно эта семиотика. Но как он говорит! Как он говорит! Поистине Бог. Если Бог есть, это Умберто Эко, читающий лекцию. Даже домохозяйки были им очарованы. Понятно, за это он получил сказочный гонорар.
– Больше, чем Баренбойм?
– Не знаю.
– Я знаю, что Баренбойм за руководство Оперой Бастилии тоже немало запросил. Коллег даже досада взяла, что их так низко ценят…
Даниэль вдруг встает, подбегает к груде бумаг и изо всех сил пинает ее. Бумаги разлетаются по комнате и застилают ковер, который мы уже порядком успели загадить крошками, спиртным, волосами.
– Ненавижу эту докторскую! Ненавижу!
– Расслабься, Даниэль, – пытаюсь я успокоить его, но тщетно.
– Все это говно, – показывает он на разбросанные бумаги, – я уже засунул в компьютер. И еще вдвое больше мне надо написать. А такое говно! Такая чушь!
Бедняга, он не может не думать об этой диссертации. Мое самолюбие снова удовлетворено – я-то ничего не должен писать. Просто блаженное состояние, когда у тебя нет никаких обязательств. Даже перед собой – никакой ответственности, никакой нервной дрожи из-за того, что нужно делать какое-то дело, которое тебе не по душе. Хорошо ничего не писать.
– Ты заметил, что я не могу больше нормально общаться? Я уже больше не человек. Превратился в машину по написанию диссертаций. Это ненормально.
– Расслабься, Даниэль. Дело не так плохо, как тебе кажется. Ты подумай, с какой радостью весной ты все это разорвешь и выбросишь. Живи эти месяцы с надеждой и утешением, что больше тебе в жизни не придется писать докторские.
– Ты так думаешь? Если до того времени я не сойду с ума, это будет чудо.
– Даниэль, ты уже давно сошел с ума. Не нужно притворяться. Это главный признак болезни, когда больной отрицает, что болен.
Поднимаюсь с подоконника. Собираю листы. Складываю их у стола в еще большую, на мой взгляд, груду. Эта груда напоминает Пизанскую башню. Она качается, однако сохраняет равновесие и не рушится. На верхнем листе вижу скрутившийся черный волос Даниэля. Мелькает мысль, что тут он может перезимовать и дождаться весны, пока вместе с рукописью будущей книги не окажется в печке или контейнере для отбросов.