Шрифт:
Интервал:
Закладка:
49
Мой поезд, по крайней мере, ушел, и я рад, что он укатился без меня. Сколько себя помню, у меня никогда не было желания достичь какой-либо цели. Для себя, я имею в виду. Хорошие оценки я получал не для себя, а для родителей, которые думали, что из меня выйдет что-нибудь путное. Это были их амбиции, не мои. Их представления о наперед распланированной жизни.
Я до сих пор храню школьную форму. Она висит в самом темном углу моей комнаты, оболочка без содержания. Она напоминает один из тех образов, которые ты встречаешь во сне. Ты не знаешь его, но чувствуешь необъяснимое родство. Если рассмотреть его поближе, окажется, что он — твоя тень.
Сейчас я утонул бы в этой форме. Смехотворное бы получилось зрелище, такое же смехотворное, каким я чувствовал себя, когда носил ее. Человек, одетый как школьник, делал вид, что чему-то учится, хотя на самом деле забывал все, что важно. Еще одна причина, по которой я стал хикикомори. Хотел вновь научиться видеть. Лежа на кровати, я смотрю на трещину в стене — результат моей вспышки ярости. Я вглядываюсь, пока не погружусь в нее почти полностью. Время имеет морщины, и это одна из них. Я вглядываюсь в нее, чтобы увидеть многочисленные ситуации, на которые закрывал глаза.
50
Мне было четырнадцать. Заурядный школьник. Получал хорошие, но не отличные оценки. И поддерживать эту заурядность, как я уже понял, было необходимо для выживания. Я старался быть нормальным. Ни при каких обстоятельствах не выделяться. Поскольку тот, кто выделяется, нервирует тех, кому наскучила их нормальность, кому нечем больше заняться, кроме как травить не такого, как они. Кто же согласится на подобное? Кто добровольно пойдет на пытки? Так что ты покоряешься и рад быть среди тех, кто не выделяется.
Но Такэси выделялся. Кобаяси Такэси.
Он вырос в Америке, недавно вернулся. Он произносил «Нью-Йорк», «Чикаго» или «Сан-Франциско» так, словно эти города были совсем рядом, за углом. Его английский журчал как ручей — не наслушаться. Он говорил: hi, thank you и bye. Слова из его рта веяли мягким ветерком. Слишком мягким, посчитали некоторые и однажды подкараулили его. На следующий день у него было одним зубом меньше. Он шепелявил: «Я упал». Зуб вставили, а шепелявость осталась. Хуже того. Он начал ошибаться. Когда учитель английского просил его что-нибудь сказать, он оговаривался. Когда просил его что-нибудь прочитать, он запинался. С каждым днем он утрачивал способность бегло говорить на языке, в среде которого вырос, который когда-то был для него родным. Дошло до того, что он старался имитировать наш акцент. Он произносил «Сан-Фуран-сисуко». И Сан-Франциско сразу становился далеким-далеким, недосягаемым местом. Было невыносимо слушать, как он мучает себя. Перед каждым словом он останавливался на мгновение и оплакивал его.
Что самое неприятное: я мог бы быть на его месте. Но меня не трогали. В конце концов, я был всего лишь наблюдателем, необходимым звеном, которое смотрит, а потом закрывает глаза. Свою заурядность я сохранял, притворяясь, что ничего не вижу. И, что парадоксально, делал это умело. В четырнадцать лет я уже овладел мастерством намеренно закрывать глаза на чужие мучения. Мое сострадание ограничивалось безмолвным наблюдением.
— Хм.
И снова «хм».
Он напевал себе под нос мелодию. Закурил сигарету. Продолжил напевать. Пепел упал на грудь, легкий ветерок сдул его. Бренчание велосипедного звонка. Мне хотелось заплакать. С кустов осыпались цветы, нежно-желтые лепестки.
— Такэси ведь был не единственным?
— Нет. Была еще Юкико.
— Хм.
— Миядзима Юкико.
Ком в горле стал еще больше. В тот понедельник я так и не сказал ничего, кроме ее имени.
51
— Кажется, будет дождь. — Он зевнул.
Я тоже посмотрел на пасмурное небо.
— Завтра… Что у нас завтра? Верно. Вторник. Неделя только-только началась. Если будет дождь… — Он выудил из кармана карточку. Высунув язык, нацарапал на ней большими буквами: MILES ТО GO. — Джаз-кафе. Если пойдет дождь, — сказал он и протянул мне карточку, — я буду там.
— Но…
— Что «но»?
У меня закружилась голова. При мысли о том, что придется пробираться мимо столов и стульев по пропахшему потом помещению, садиться, встречаться взглядом с официантом, прикасаться губами к стакану, из которого бог знает кто пил до меня. Я еще не успел толком привыкнуть к парку и нашей дружбе. И эта идея с кафе была для меня чересчур.
— Да… просто… — начал запинаться я. — Снаружи больше пространства между людьми.
— Понимаю. — Он встал. — Тогда до следующих солнечных дней.
Было шесть часов. На обратной стороне карточки я прочитал его имя — Охара Тэцу — и его адрес. Визитка. «Я трус, — подумал я. И: — Опять то, что я храню в своей комнате, в ящике, под многовековым камнем-инклюзом…» — я не закончил мысль.
52
Скорее, скорее. Нужно пройти через коридор. Кто это тут улыбается? Фотография не существовавшей поездки в Сан-Франциско как ни в чем не бывало висела на стене. Протертая от пыли. Отцовская рука на моем плече. Мамино «cheese» так и звучит из рамки. Я, прыщавый, с кепкой набекрень, растопырил указательный и средний пальцы в жесте «victory». Замерший миг. Песчинка в песочных часах. Она вот-вот проскользнет через тонкую талию. Несколькими песчинками позже я стряхну с плеча руку отца. Мамино «cheese» растворится.
«Да что с ним такое?» — «Оставь его. Подростковый период».
Но правду они предпочитали не знать. Я и сам предпочитал, чтобы они не знали этой правды. Мы заключили пакт, по которому предпочитали ничего не знать друг о друге. И такой пакт объединяет семьи на протяжении поколений. Мы носили маски. Наши настоящие лица больше нельзя было узнать, потому что мы срослись с ними. Отдирать их больно. Показать свое истинное лицо больнее, чем терпеть невозможность встретиться лицом к лицу. Я-с-фотографии уже знал это. Знал, что нет лучшего убежища, нет более идеальной норки, чем семья. Она — пустой квадрат с пожелтевшими краями, который остается, если снять фотографию со стены. Я тихо сунул ее в пакет с мусором у входной двери. Из прихожей прокрался в свою комнату. И только когда дверь за мной закрылась, я подумал: а вдруг мое Я-хикикомори, мое полное безразличие к миру — такой же маскарад. Ответом было: я устал.
53
Прошло два дня. Дождь