Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свияжский современникам напоминал предводителя Епифанского уезда Самарина, ставшего потом тульским губернским предводителем.
Дальше говорится: «Если бы Левин не имел свойства объяснять себе людей с самой хорошей стороны, характер Свияжского не представлял бы для него никакого затруднения и вопроса; он бы сказал себе: дурак или дрянь, и всё бы было ясно. Но он не мог сказать дурак, потому что Свияжский был несомненно не только очень умный, но очень образованный и необыкновенно просто носящий своё образование человек… Ещё меньше мог Левин сказать, что он был дрянь, потому что Свияжский был несомненно честный, добрый, умный человек, который весело, оживлённо, постоянно делал дело, высоко ценимое всеми его окружающими, и уже наверное никогда сознательно не делал и не мог сделать ничего дурного»[26].
Вот дальше и начинается то, что теперь называется «сетевой срач», а тогда звалось «спор неравнодушных людей о будущем России».
Левин разговаривает с помещиками, и один из них сразу сообщает: «Где земля у меня при крепостном труде и хорошем хозяйстве приносила сам-девять, она исполу принесет сам-третей. Погубила Россию эмансипация!»
Про этого помещика (он немного похож на брата писателя и немного — на Фета, но вообще — на множество небогатых помещиков) Толстой пишет как про блогера: «Помещик, очевидно, говорил свою собственную мысль, что так редко бывает, и мысль, к которой он приведён был не желанием занять чем-нибудь праздный ум, а мысль, которая выросла из условий его жизни, которую он высидел в своем деревенском уединении и со всех сторон обдумал». Он сообщает присутствующим вечную мысль о том, что «всякий прогресс совершается только властью… Возьмите реформы Петра, Екатерины, Александра. Возьмите европейскую историю. Тем более прогресс в земледельческом быту. Хоть картофель — и тот вводился у нас силой. Ведь сохой тоже не всегда пахали. Тоже ввели её, может быть, при уделах, но, наверно, ввели силою. Теперь, в наше время, мы, помещики, при крепостном праве вели своё хозяйство с усовершенствованиями; и сушилки, и веялки, и возка навоза, и все орудия — всё мы вводили своею властью, и мужики сначала противились, а потом подражали нам. Теперь-с, при уничтожении крепостного права у нас отняли власть, и хозяйство наше, то, где оно поднято на высокий уровень, должно опуститься к самому дикому, первобытному состоянию. Так я понимаю».
Ему говорят, что хозяйство можно вести наймом, а он отвечает, что власти у него нет.
Ему отвечают, что рабочими (тут надо понимать, что имеются в виду не марксистские рабочие), но помещик гнёт своё: «Рабочие не хотят работать хорошо и работать хорошими орудиями. Рабочий наш только одно знает — напиться, как свинья, пьяный и испортит всё, что вы ему дадите. Лошадей опоит, сбрую хорошую оборвёт, колесо шинованное сменит, пропьёт, в молотилку шкворень пустит, чтобы её сломать. Ему тошно видеть всё, что не по его. От этого и спустился весь уровень хозяйства. Земли заброшены, заросли полынями или розданы мужикам, и где производили миллион, производят сотни тысяч четвертей; общее богатство уменьшилось. Если бы сделали то же, да с расчётом…»
Тут, правда, помещик начинает рассказывать свой план освобождения крестьян, но его никто не слушает. Примерно так же это интересно, как истинный план перестройки, который тебе рассказывают в социальных сетях.
Левин с помещиком соглашается, а вот Свияжский полон оптимизма и говорит, что всё можно поправить, и всё от нашего незнания, и дрянную молотилку сломают, а его паровую не сломают. Русскую лошадёнку испортят, а першеронов и битюгов не испортят. И как публицист заканчивает: «Нам выше надо поднимать хозяйство».
Свияжскому замечают, что денег на першеронов нет, а тот парирует: на то и банки.
Осторожные помещики кричат:
— Чтобы последнее с молотка продали? Нет, благодарю!
Левин тут, скорее, на стороне непоименованного помещика и говорит: «Я не согласен, что нужно и можно поднять ещё выше уровень хозяйства. Я занимаюсь этим, и у меня есть средства, а я ничего не мог сделать. Банки не знаю кому полезны. Я по крайней мере на что ни затрачивал деньги в хозяйстве, всё с убытком: скотина — убыток, машины — убыток».
А потом использует жёсткий приём и спрашивает, прибыльно ли хозяйство Свияжского. Приём этот жесткий, потому что все знают, что убытка у оптимиста перестройки вышло на три с лишком тысячи рублей. Тот отбивается, говорит, что, может, он плохой хозяин, а может, затрачивает капитал на увеличение ренты.
«Ах, рента! — с ужасом воскликнул Левин. — Может быть, есть рента в Европе, где земля стала лучше от положенного на неё труда, но у нас вся земля становится хуже от положенного труда, то есть что её выпашут, — стало быть, нет ренты.
— Как нет ренты? Это закон.
— То мы вне закона: рента ничего для нас не объяснит, а, напротив, запутает. Нет, вы скажите, как учение о ренте может быть…»
Но тут оптимист предлагает откушать простокваши, и спор заканчивается.
Впрочем, угрюмый непоименованный помещик в качестве союзника Левину приносит мало радости: «Помещик был, как и все люди, самобытно и уединённо думающие, туг к пониманию чужой мысли и особенно пристрастен к своей. Он настаивал на том, что русский мужик есть свинья и любит свинство и, чтобы вывести его из свинства, нужна власть, а её нет, нужна палка, а мы стали так либеральны, что заменили тысячелетнюю палку вдруг какими-то адвокатами и заключениями, при которых негодных, вонючих мужиков кормят хорошим супом и высчитывают им кубические футы воздуха».
Поевший простокваши Свияжский вступает с новой порцией социального оптимизма: «Остаток варварства, — говорит он, — первобытная община с круговою порукой сама собой распадается, крепостное право уничтожено, остаётся свободный труд, и формы его определены и готовы, и надо брать их. Батрак, подённый, фермер — и из этого вы не выйдете». Ему говорят, что худо будет.
Но дальше начинается конфуз: разговор переходит в ту же стадию, в какую приходил он, когда одна девочка спрашивает, что произойдёт, когда за чайным столом кончится чистая посуда и пересаживаться будет некуда.
Левина грызёт смутное недовольство собой, смешанное с надеждой, что ответ всё-таки есть, и, ворочаясь на гостевой кровати, он думает:
«Да, я должен был сказать ему: вы говорите, что хозяйство наше нейдёт потому, что мужик ненавидит все усовершенствования и что их надо вводить властью; но если бы хозяйство совсем не шло без этих усовершенствований, вы бы были правы; но оно идёт, и идёт только там, где рабочий действует сообразно с своими привычками, как у старика на половине дороги. Ваше и наше общее недовольство хозяйством доказывает, что виноваты мы или рабочие. Мы давно уже ломим по-своему, по-европейски, не спрашиваясь о свойствах рабочей силы. Попробуем признать рабочую силу не идеальною рабочею силой, а русским мужиком с его инстинктами и будем устраивать сообразно с этим хозяйство. Представьте себе, — должен бы я был сказать ему, — что у вас хозяйство ведётся, как у старика, что вы нашли средство заинтересовывать рабочих в успехе работы и нашли ту же середину в усовершенствованиях, которую они признают, — и вы, не истощая почвы, получите вдвое, втрое против прежнего. Разделите пополам, отдайте половину рабочей силе; та разность, которая вам останется, будет больше, и рабочей силе достанется больше. А чтобы сделать это, надо спустить уровень хозяйства и заинтересовать рабочих в успехе хозяйства. Как это сделать — это вопрос подробностей, но несомненно, что это возможно».