Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но есть ещё особый тип путешествия, когда мужчина едет на автомобиле, но не за рулём. Когда машину ведёт женщина, её спутник интуитивно хочет понравиться и разливается соловьём.
Поэтому я стал придумывать себе идеальную спутницу.
Это будет небедная женщина, интеллигентная и самостоятельная. Важно, что это не женщина повышенной духовности, превзошедшая гуманитарные науки, — такая обидным смешком поставит спутника на место. Но это и не скучная собеседница, которой что мохер, что страдания русского интеллигента — всё немодно и скучно. Одним словом, идеальная спутница.
Пускай она повезёт меня до Ясной Поляны на своей машине.
Русский писатель — всегда нахлебник, особенно когда он попутчик.
Итак, мы едем среди родных полей и лесов, весело стучат дворники, размазывая дождь, а мы разговариваем о русской литературе.
— Всё же Толстой был странным писателем, неправильным и незаконным, — говорю я, пытаясь стряхнуть пепел с сигареты в узкую щель над стеклом. — Вот Гоголь был правильный русский писатель, потому что был форменным сумасшедшим. Другие писатели как-то неумело симулировали своё сумасшествие, а Гоголь был настоящий. В отличие от Достоевского с его несчастной эпилепсией, Гоголь был честным безумцем. А Толстой — нормален, хоть им и движет энергия заблуждения. Он переписывает романы, покрывая листы своим неудобоваримым почерком, затем делает вставки, потом записывает что-то поперёк строчек. Методом последовательных итераций (я говорю это моей спутнице кокетливо, как человек, осенённый естественным образованием) он приходил к тому, что часто отличалось от первоначального замысла. Однажды Толстой посчитал, кстати, «Войну и мир» и «Анну Каренину» вещами зряшными, нестоящими.
Дама в этот момент лихо обгоняет чьи-то дряхлые «жигули».
Тут я задумываюсь. Что, если читатель (или моя спутница) решит, что я просто пошляк, который издевается над великим писателем земли русской?!
Мне эта мысль неприятна. Очень хочется убедить читателя в обратном — о моей гипотетической спутнице в этом ключе я боюсь и думать. Тогда я продолжаю:
— Знаете, в силу обстоятельств жизни я то и дело сталкиваюсь с оценками своих и чужих текстов. Более того, чужие тексты я оцениваю профессионально. Но наедине с собой всё время задаюсь вопросом о механизме этой оценки.
А если человек должен высказаться по поводу прочитанного, так и вовсе беда: он хватается за пустоту увиденного. Он наспех выписывает что-то причудливое и, как ему кажется, глупое. В антирелигиозной книге, что я тоже читал в детстве, автор глумился над Библией и, чтобы подчеркнуть её абсурдность, блажил: и повелел, дескать, Бог истребить ему всякого мочащегося к стене! Поглядите! Это преступление! Мочиться на стену! Человек, значит, мог мочиться на дерево, куст, столб и на собственную мать, а вот на стену — ни-ни. Не глупая ли книга?
Потом оказалось, что великая книга вовсе не глупа, а это комментатор не умён. Ну и оказалось, что «мочащийся к стене» — вполне чёткая антропологическая категория, закреплённая в… Впрочем, что я объясняю.
Было множество претензий к русской классике — только ленивый не пинал Достоевского за «круглый стол овальной формы», Толстого за антиисторизм и потерю управления в предложении. Или, пуще того, извлекает обыватель (социальные сети такой демонстрации способствуют) цитату: «Поэтому-то и Копёнкин, и Гопнер не могли заметить коммунизма — он не стал ещё промежуточным веществом между туловищами пролетариев»[20] — и ну глумиться: «Ну кривой язык-то! Туловище! Туловище! Графоман! Тоже мне, пейсатель!» Но при внимательном рассмотрении Толстой остаётся Толстым, Достоевский — Достоевским, да и Платонов — Платоновым, несмотря на то что дни чтения сочтены.
Что я люблю у Толстого, так это несобственную авторскую речь, нет, не ту, которая становится явной, когда собирается в главы, вызывая стон у школьниц, а междометие, комментарий к фразе главного героя. Скажем, такой пассаж: «Эффект, производимый речами княгини Мягкой, всегда был одинаков, и секрет производимого ею эффекта состоял в том, что она говорила хотя и не совсем кстати, как теперь, но простые вещи, имеющие смысл. В обществе, где она жила, такие слова производили действие самой остроумной шутки. Княгиня Мягкая не могла понять, отчего это так действовало, но знала, что это так действовало, и пользовалась этим»[21].
Вот если вглядеться в список томов наиболее полного издания Толстого, так называемого юбилейного, то можно сделать очень интересные выводы. Это собрание, кстати, не академическое, но приближается к нему — так, кажется, сказал Эйхенбаум. Сейчас, мадам, я вам скажу, собираются издать стотомник — посмотрим, что из этого выйдет.
…Итак, юбилейное собрание, выходившее в 1928–1964 годах, делалось тремя сериями: серия первая (произведения) тома 1–45, серия вторая (дневники), тома 46–58, серия третья (письма), тома 59–89. Причём в серии «произведения» опубликованы не только знаменитые романы, но и «Новая азбука и русские книги для чтения», педагогические статьи, два тома «На каждый день», «Круг чтения» и, разумеется, черновики и варианты. У читателей Толстого могут быть разные предпочтения: некоторые любят «Анну Каренину» и «Войну и мир», а «Воскресение» на дух не переносят. Другие любят и «Фальшивый купон», а от пьесы «Плоды просвещения» и вовсе приходят в экстаз.
Однако ж из структуры юбилейного собрания можно сделать обещанный интересный вывод: мы все оставляем вокруг себя довольно много текстов. Я не берусь дать руку на отсечение, что всякий поборет Толстого, но если этаким способом напечатать твои статьи, то выйдет изрядное собрание. А уж если комментированным и атрибутированным корпусом издать наши SMS и интервью! И не счета «Билайн, 4000 рублей, срок оплаты до 13.07.2009», а вполне себе включающиеся в собрания «Приходи на площадь к Исакию, там все наши:))» и «Вчера с Божьей помощью поимел Аньку К.».
По какому списку вести зачёт? Каким корпусом текстов предстаёт писатель перед обществом и потом перед Богом? И вот тут оказывается (если произвести смешной и некорректный опыт, закрывая пальцами или бумажкой тома в списке), что не всеми девяноста томами Толстой велик, а лишь (условно) десятком в первой серии. Дело не в том, что остальное никуда не годится (хотя некоторые осмеливаются об этом заявить), а в том, что остальное — дополнительно. Более того, большое (и большее) количество из того, что вошло в юбилейное собрание, вообще не предназначалось к печати.
Причём мы сейчас всматриваемся в Толстого, который, как и положено идеальному писателю в идеальной России, прожил длинную жизнь. А ведь бывало, что только присядет русский писатель к столу, как в дверь ему постучали, побили и повели к оврагу, клацая затворами. Или опять же, только приготовился поэт что-то написать, как — раз! — и упал с «Интернационалом» в скошенные немецким пулемётом травы.