Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И так засиделись. Он откинулся на койке и как-то очень легко уснул. Наверно, именно так должны засыпать люди, до конца выполнившие свой долг.
Как его забрали, я не услышал, самым глупым образом продрых. Хотя не думаю, что профессор на меня за это в обиде. Скорее, наоборот, он явно собирал вещи украдкой, чтоб не разбудить, знал: я бы ни за что не взял от него прощальный подарок – шикарные немецкие калоши. Мой будущий счастливый талисман.
Больше месяца я провел как в тумане. Вдребезги, в клочья и пыль развалилось тщательно выстаиваемое в глубине сознания убежище, в котором пряталась вера в справедливость и свободу. Стали нестерпимо смешными фантазии бессонных ночей, в которых я мечтал о самой малости – адвокате, свидетелях, да просто хоть каком-то суде! Хотя уже тогда разумом, по рассказам соседей прекрасно понимал – ничего, абсолютно ничего подобного на процессах ГПУ нет и в помине! Надежда умерла. Я забросил обучение, хотя педагогов по-прежнему было в достатке, прекратил тщательный уход за волосами и одеждой, перестал заниматься физкультурой, в общем, отчетливо покатился вниз, в тупость, грязь, к блохам и клопам.
Вытащил меня из депрессии, можно сказать, спас от гибели староста. Уже не тот, что принимал меня в камеру, а новый, неисправимый оптимист Семен Павлович Данцигер. Его отец когда-то имел в Минске кожевенный заводик с аж целыми пятнадцатью рабочими, и это стало натуральным проклятьем для сына. Сначала, сразу после национализации, Данцигер удрал в Пермь, устроился в какой-то кооператив, но там быстро вынюхали его торговое происхождение и выперли. Голодал, пристроился к какому-то кустарю выделывать кожи. Через полгода кустаря посадили за спекуляцию – скупку кож дохлого скота, но Семен Павлович сумел сбежать в Новороссийск и пристроиться грузчиком. На профсоюзной чистке какой-то комсомольский компатриот выскочил: «Так я же его знаю, у его отца громадный завод был». Выгнали и посадили за «сокрытие классового происхождения». Отсидел полгода, уехал в Петроград и устроил кооперативную артель «Самый свободный труд»… Вот тут-то его и арестовали за дачу взятки.[31]
Сперва этот «великий комбинатор» пытался обойтись внушением, наверно, в его голове просто не укладывалось, как молодой парень может сломаться из-за такой малости, как старик-учитель. Тогда как он сам сумел пережить куда более страшные удары судьбы: смерть родителей от болезней, а скорее от неустроенности и плохого питания, гибель воевавшего за белых брата, и еще многое, накопившееся за десяток лет борьбы за существование. Но осознав тщетность простого пути, Семен Павлович немедленно изобрел иной сильный ход. А именно, поселил рядом со мной новенького, веселого, жизнерадостного сверстника, студента-филолога, Диму Лихачева,[32] попавшего в Шпалерку за шуточную поздравительную телеграмму от имени Папы Римского.
Банальный стыд оказался куда сильнее логики и здравого смысла. Именно он заставил меня очнуться и привести себя в порядок. Жаль, что уже через несколько дней наша зарождающаяся дружба оборвалась навсегда – «Кукушка» наконец-то добралась до меня:
– Обухов, в канцелярию! – однажды долбанул сапогом по решетке надзиратель. – Подымайся скорее, там, знаешь, ждать таких не любят!
Без всяких дальнейших слов он сопроводил меня в незнакомую досель комнату, где я наконец-то смог собственными глазами убедиться, что реальный облик легендарной канцеляристки как нельзя лучше соответствует прозвищу. Впрочем, голос у нее оказался наоборот – сильным и приятным.
– Слушали дело гражданина Обухова Алексея Анатольевича, по обвинению его в преступлениях, предусмотренных статьями 58 пункт 11,[33] – она скороговоркой прокуковала шаблонный текст. – Постановили признать виновным в преступлениях, предусмотренных указанными статьями и заключить его в концентрационный лагерь ОГПУ[34] сроком на три года. Дело сдать в архив. Распишитесь…
Кукушка положила лист отпечатанной бумаги на стол, основным текстом вниз. Я потянулся перевернуть, прочесть приговор своими глазами. Надзиратель резко одернул:
– Не задерживай, у меня нет времени с каждым воландаться!
– Мне по этой бумаге три года жить, – возразил я, все же переворачивая злосчастный документ.
Напрасно сомневаешься, Обухов, – скривилась канцеляристка. – Можешь вообще не подписывать, ничего из этого не изменится.
Не споря, быстро пробежал глазами текст, тщательно запомнил номер дела и дату. Кривач-Неманец специально предупреждал, что без указания этих цифр любое обжалование не имеет даже крохотного шанса на рассмотрение. Вписал в строчку для подписи свое настоящее имя – Алексей Коршунов, поставил закорючку… уже как осужденный.
– Ну что встал! – грубо поторопил надзиратель. – Иди, собирай вещи, завтра по этапу!
Бирзула, апрель 1930 (3 месяц до р.н.м.)
За окном смеркалось. Как будто подстраиваясь под угасание дня, все реже звучал перестук колес на стыках, ощутимо замедлился бег телеграфных столбов. Вдоль дороги потянулись замызганные заборы и сараи. Рельсы начали ветвиться стрелками, уходящими в обветшалые, но многочисленные ремонтные или погрузочно-разгрузочные закутки. Неожиданно, совсем рядом с составом проплыла монументальная «свечка» странного здания красного кирпича с несвежей, но все же белой отделкой окон и вычурных фронтонов. Очень небольшое, немногим длиннее вагона, оно высилось вверх на целых пять этажей. И почти сразу за ним потянулся верный признак крупной станции – невысокий асфальтированный перрон, за которым под грубой коричневой штукатуркой скучало двухэтажное здание вокзала.
Состав остановился, потом чуть сдал назад, и опять дернулся вперед, как будто поудобнее устраиваясь на месте.[35]
– Станция Бирзула,[36] – сквозь негромкий металлический лязг буферов и сцепок донесся из коридора голос проводника. – Остановка сорок пять минут.