Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следует отметить, что Моне и в самом деле чувствовал себя одиноким. Тетушка Мари Жанна постепенно теряла терпение и чем дальше, тем неохотней делилась с племянником содержимым своего кошелька. Что касается его отца Адольфа, то, узнав о связи сына и положении, в котором находилась его «любовница» (sic!), он высказался так:
— Ты лучше кого бы то ни было должен знать, чего она стоит и чего заслуживает, эта твоя Камилла! — Потом, подумав немного, добавил: — Может, проще всего вообще ее бросить?
Довольно странный совет, не правда ли? Похоже, отец Моне совершенно забыл, что сам на протяжении последних восьми или девяти лет поддерживал тесную связь с Амандой Ватин с улицы Пенсет — своей служанкой, осчастливившей его маленькой Мари, а Клода — сводной сестрой, которой к этому времени уже исполнилось семь лет.
Примерно так же реагировал на настоятельные просьбы друга и Базиль, судя по письму, отправленному ему Моне из Сент-Адресса 16 июля: «Я намерен последовать вашему совету в отношении этого ребенка и Камиллы. Но мне непременно нужно быть в Париже, чтобы лично присутствовать при этом. По виду матери и ее поведению я решу, что делать дальше. Но и вы подумайте обо мне — эти деньги нужны мне настоятельно…»
Предполагалось, что Камилла родит 25 июля. Расчет оказался ошибочным. Лишь 8 августа, в шесть часов вечера, в своей комнатушке в тупике Сен-Луи Камилла произвела на свет «крупного красивого мальчика», которого назвали Жаном Арманом Клодом и зарегистрировали как «законного сына Клода Оскара Моне и Камиллы Леонии Донсье, его супруги».
Итак, Моне не только признал своего ребенка, но и сделал ложное заявление, представив Камиллу в качестве своей жены. Это означает, что рождение ребенка скрепило новыми узами союз этих двух людей. «Несмотря ни на что, я, сам не знаю почему, люблю этого ребенка и страдаю при мысли, что его матери нечего есть…» — написал он Базилю.
Впрочем, чувства не помешали Моне всего четыре дня спустя после родов Камиллы вернуться в Сент-Адресс, где его ждало несколько незаконченных полотен. В этот период он работал невероятно много.
Нетрудно представить, какой одинокой ощущала себя юная мама, оставленная им голодать в жалкой каморке в Батиньоле.
Даже живя впроголодь, Моне не утрачивал вкуса к роскоши. «Пил вино из Монпелье — отличное! — писал он Базилю в самый разгар своей поры „тощих коров“. — Что за абсурд, подумалось мне, иметь друга из Монпелье и не попытаться получить через него хорошего вина! Полагаю, дорогой Базиль, что вина в Монпелье сейчас в избытке. Не могли бы вы выслать мне бочонок, вычтя его стоимость из той суммы, что остаетесь мне должны? Тогда нам не пришлось бы так часто пить воду, и обошлось бы это совсем недорого…»
Что касается хлеба насущного, то нередко Клода в буквальном смысле слова подкармливал Ренуар. Он набирал как можно больше съестного в родительском доме и тащил все это своему бедствовавшему другу. «У него там далеко не каждый день обжираются, — говорил он. И добавлял: — Но мне все равно нравится к нему ходить, потому что в смысле живописи Моне — отличная компания».
Наступил 1868 год. Моне работает как одержимый. И все без толку. Выбраться из нищеты никак не удается. Он живет попеременно то в холодном Париже, все в том же тупике Сен-Луи («у нас нет самого необходимого, а при такой погоде не очень-то легко обходиться без отопления, да еще с ребенком и с женщиной»), и пишет свои первые льдины на Сене, в районе Буживаля, то в Гавре, где так же холодно, но это не мешает ему усердно работать. Вот что писал в «Журналь дю Авр» Леон Бийо: «Как-то на днях, когда мороз стоял такой, что, казалось, камни трескаются, я стал свидетелем такой картины. Сначала я увидел жаровню, потом заметил мольберт, а рядом обнаружил господина, закутанного в три пальто, в толстых перчатках и с наполовину заиндевевшим лицом. Это оказался Моне, изучавший эффект падающего снега. Да, что и говорить, в армии искусства есть свои отважные солдаты!»
Но порой и у отважного Моне опускались руки: «Ничего не получается… Начинаю работать и понимаю, что все надоело… Все видится в черном цвете… Разочарования, обиды, надежды и новые разочарования…»
Между тем приближалось 20 марта — крайний срок для представления работ на будущий Салон. На сей раз Моне остановился на двух маринах. Первая изображала корабли, покидающие порт Гавра, вторая — гаврский пирс. Чувствовал себя он относительно спокойно, поскольку знал, что в жюри входит Добиньи, относившийся к нему вполне по-дружески. Увы, тон в комиссии задавал отнюдь не Добиньи, один-единственный голос которого мало что значил, особенно в споре с министром искусств господином де Ньеверкерке — консерватором, ни в какую не желавшим мириться с кончиной старой школы.
«Ну уж нет! Довольно с нас этой якобы живописи!» — взревел он, и жюри отклонило две работы Сезанна, одну Ренуара, одну Сислея, одну Дега и одну Моне.
Вердикт, таким образом, в точности повторял прошлогодний: из двух картин на выставку была принята одна, а именно «Корабли, покидающие порт Гавра». Правда, на сей раз никакого конфликта с «почти однофамильцем» у Моне не возникло. Более того, Эдуар Мане, надолго задержавшийся перед его прекрасными кораблями, громко воскликнул:
— Этот человек — подлинный Рафаэль воды!
Далеко не столь лестного отзыва Моне удостоился от карикатуриста «Журналь амюзан» Берталля. Под его смахивающим на детский рисунком красовался большой корабль с часами на носу (схематично набросанные «домики» изображали волны) и стояла такая подпись: «Вот наконец образец истинно наивного и искреннего искусства. Эту картину г-н Моне создал в возрасте четырех лет. Дебют вселяет надежды. Говорят, часы отлично идут по выходным и праздничным дням. Море изумительно красивого зеленого цвета волнуется как живое, заставляя судно покачиваться на пергаментных волнах…»
Еще одна, на сей раз анонимная, зато не столь тенденциозная, карикатура появилась в газете «Тентамар-Салон». Корабль проходит мимо расположенного по правому борту маяка, а под ним помещено такое четверостишие:
Деньги! Весной 1868 года это слово меньше всего вязалось с именем Клод Моне! Примерно в те же дни, когда проходил Салон, он без сожалений — если не считать сочувствия к кредиторам — оставил жалкую конуру в тупике Сен-Луи и по совету Золя поселился в гостинице Глотона, в деревушке Бенкур, неподалеку от Боньер-сюр-Сен. Глотон стоял на самом берегу Сены, и от Живерни, где в будущем художнику предстояло жить и возделывать свой сад, его отделяло всего несколько кабельтовых.
Пребывание Моне в Глотоне завершилось вполне в духе романов Золя. Вот что он рассказывал об этом Базилю: «Решительно, я родился под недоброй звездой. Только что меня выставили вон из гостиницы, где я жил, и выставили чуть ли не нагишом. Камиллу и бедного крошку Жана я устроил на несколько дней здесь, поблизости. Родные больше ничего не желают делать для меня. Не знаю, где я завтра буду ночевать…»