Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прощай, мой друг, и не вздумай затесаться в эти тайные общества или как их там — мартинисты, розенкрейцеры. Если ты ослушаешься — еще раз меня огорчишь, а вследствие этого, знаешь, что в мире может произойтить?
Вот что, Евгений, терплю я из-за вас!
Впрочем, не проехал и 60 верст от дому, а уж где не побывал: и в 825-м, и в 49-м, и в 11-м, и даже — при Елизавете Петровне; и как рад, что со Спасом на Песках свиделись! Но все же от коляски до кровати, ей-богу, шел, пришепетывая ногами! Как быть?
Потомок Рюриковичей, производитель князей Евгений Петрович Оболенский явился ни свет ни заря и столь усердно начал обниматься, что я сразу смекнул: согрешил, князинька, опять согрешил по гражданской части.
Уселись друг против друга, взяли правильную беседу, а о чем, тому следуют пункты:
1. О Якове Ивановиче не знаю, известно ли вам во всех подробностях, — полагаю, что нет, и посему сохраняю все дело с Ростовцевым, которое, конечно, не должно быть забыто…
По-видимому, Пущин здесь чем-то отвлекся. Следующую неделю он совершал вместе с женою поездку в Тулу и Калугу: повидал старинных друзей, посетил дочь Кондратия Федоровича Рылеева, проживавшую с мужем и девятью детьми близ Тулы, а в одном из писем признавался: «Надобно бы вам рассказать нашу поездку… но для этого нужно исписать фолианты». К сожалению, записей, относящихся к этому путешествию, в бумагах Ивана Ивановича не обнаруживается: то ли он их по какой-то причине не вел, то ли вложил в тетрадь отдельные листки, которые после затерялись. Следующая запись в тетради сделана после возвращения из тульско-калужского вояжа в Москву. Е. Я.
Опять Москва. Наталья Дмитриевна уехала в Бронницы. Вот какие строки пришли ночью на память:
Твоя серебряная пыль
Меня кропит росою хладной:
Ах, лейся, лейся, ключ отрадный!
Журчи, журчи свою мне быль…
Какое имеет отношение к моему состоянию — не знаю, а имеет: может быть, оттого, что ночью было худо, жарко, немного задыхался и просил обмахивать веером, газетой, так сказать, вентилировать…
А в стихах так славно, прохладно, и серебряная пыль. Вообще я приметил, что частенько нахожу прямые обращения ко мне как раз в тех стихах Пушкина, при сочинении которых автор, разумеется, совершенно не вспоминал Пущина.
Ну, а теперь оставим хворобы, раскурим трубки — и слушайте да запоминайте. Москва потянула на исповедь.
33 осени назад московский надворный судья, коллежский асессор Иван Пущин жил, по тогдашним понятиям, хорошо, а сегодня, я бы сказал, странно. Хорошим было то, что асессор был молод, смазлив, высок (из чего, признаться, постоянно возникали обстоятельства, отвлекавшие от служения отечеству). Хорошо было жить и служить по соседству с Иваном Великим (моим каменным тезкою), с Большим театром, с пожарной командой, острогом, ямой; жить в городе, где говорили все больше о ростопчинских обедах, о новой комете (опять, как в 12-м году), о свежем театральном скандале (когда зал слышал новую арию: «Мил нам цветок оранжерейный; всем наскучил полевой» — и наш журналист г-н Полевой уже имел право на сатисфакцию). Это все было хорошо, молодо (ибо, когда ты молод, все почти кругом молодо). Славно было и то, что в суде г-н Пущин чувствовал свою полезность: все же, хотя по мелочам, тут направишь, там поможешь, ибо, как говаривал мой начальник князь Дмитрий Владимирович Голицын, «в сию страну, то есть в российские суды, не ступала еще нога человеческая».
Хорошим делом представлялась мне и причастность к тайному союзу, а ведь тут уж я мог сойти за ветерана, потому что девятый год как был посвящен; и, знаете ли, чем счастливило меня, других это соучастие? Непрерывным сладостным ожиданием… Ожиданием перемен, вроде бы от тебя зависящих: ты в Москве, товарищи твои в Петербурге или Тульчине незримо держат руки на спицах огромного штурвала, и вот-вот крутнем — и раскрутим!
А как только сие вообразишь, вдруг мускулы сами напрягутся, и чуть ли не сам, один, можешь свергать; и столько силы, что просто скрывать ее нужно, чтоб сторонние люди не заметили, не удивились.
Михайло Нарышкин 100000 недоимки своим крестьянам простил, и в свете ахали — откуда подобное мужество? Но я-то хорошо понял, что это он еще в полсилы, в четверть силы высказался: не дай бог, разглядят!
Или Александр Якубович вдруг заявляется к нам в столицы, клянется убить государя на петергофском празднике, и — натурально, переполох среди наших: Никита Михайлович Муравьев от Верховной Думы едет в Москву, и все мы единодушно решаем: Якубовича удержать, потому что — дело начинает слишком рано; и Якубович торжественно дает слово продержаться еще год. Теперь я точно знаю, что никогда бы у него не хватило духу нанести последний удар, но притом он нам не врал! Просто в то лето, 1825-го, сила взыграла, не мог ее загнать, вот и баловал…
Да, Тайный союз имел неотразимое обаяние. Небось слыхали bon mot[9]великого князя Михаила Павловича: он просил не звать его на допросы Николая Бестужева из боязни в «бестужевскую веру» обратиться: Бестужев-то, царствие небесное, был мастер…
Ну ладно, дальше слушай.
Написав эту строку, вижу, что нечаянно перешел на ты, но, пожалуй, не исправлюсь. В России уж обязательно начнешь выканьем, окончишь тыканьем… К тому же ведь читать будете после моей смерти, и оттого разница в нашем возрасте начнет сокращаться, а там, бог даст, перегоните меня. В общем, на пороге вечности, полагаю, обращение на ты как-то пристойнее. И мне вольготнее; так что уж прости, простите, Евгений Иванович, и слушай дальше.
Очень помню один ноябрьский вечер, когда я гостил у милых моих Нарышкиных.
Михаил Михайлович Нарышкин в 1825 году, имея от роду 27 лет, командовал Тарутинским пехотным полком. Супруга M. М. Нарышкина Елизавета Петровна, дочь героя 1812 года генерала Коновницына. Два брата ее проходили по делу 14 декабря и были высланы, сна же сама последовала за своим мужем в Сибирь. Е. Я.
В тот вечер вместе с Мишель-Мишелем (ах, что за славный молодой полковник) толковали о моем отпуске, о том, кого навестить в Петербурге, и еще вертели отличнейшую карту мира: у Нарышкиных они ведь даже в отхожем месте поразвешены для того, чтобы просвещенье никогда и нигде не оставляло человека без своего попеченья. На той карте прокладывали мы маршрут капитана Франклина, ибо газеты только что известили, что он прислал весточку с Виннипега и дальше идет. Хорошо слышу тогдашний мой спор с Елизаветой Петровной: она утверждала, будто полярные путешествия — одно фанфаронство; что полюс людям совсем не нужен, а северо-западный проход невероятно забит льдом и мужчинам следовало бы найти более полезный способ рисковать собою. Я в тот вечер возражал Нарышкиной, шутил, даже горячился: кричал, что полезность — критериум туманный; что подвиг Магеллана можно считать совершенно нецелесообразным, ибо ведь, в отличие от Колумба, за которым через Атлантику последовали вскоре десятки, сотни кораблей, плавание вокруг света оказалось для того века задачей слишком тяжелой, не по плечу, так сказать, преждевременной.