Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мало, ему, кобыльему сыну, позавчерашнего, а!
Был будний день, и камышане возили на парину навоз, а мы ехали как на ярмарку. При обгоне подвод Момич пускал жеребца чуть ли не наметом, рывком сымал с головы картуз, здороваясь, и на вопросы, куда это он собрался, не отвечал, — тогда как раз приходилось сдерживать жеребца и тут же бодрить его вожжами и сулить: «Я тебя поне-е-ежу!»
До Луга ни считалось шестнадцать верст, но они протянулись для меня дорогой вокруг бела света, — я никогда до этого так далеко не ходил и не ездил. Я сроду не видел двухэтажных домов, — хаты на хате, — и Момич тоже поглядывал на них с уважительной опаской. Мы. остановились и распряглись на широкой каменной площади, возле церкви, величиной в пять наших камышинских, и жеребец сразу присмирел и показался мне маленьким, и Момич стал маленьким, а самого себя я не примечал совсем.
— Ну, вот мы и приехали, — притушенным голосом сказал Момич. — Ты погоди тут, а я схожу разузнаю, что к чему…
Он ушел, жеребец приник к сену, а я прислонился к колесу повозки. Странны, маняще-терпки были в Лу-гани запахи, неслыханны звуки, и то, что у нас в Камышинке стоял будень, а тут праздник, потому что взрослые ничего не делали, а только ходили и ходили мимо друг друга и не здоровались между собой; что дети были наряжены во все ситцевое и не поднимали с земли ни папиросные коробки, ни конфеточные обертки, — наполняло меня какой-то накатной обидой за себя и не то завистью, не то враждебностью к ним, луганам. Мне хотелось поскорей видеть свою Камышинку…
Тень от церкви давно переместилась, и повозка стояла на самой жаре, когда я заметил тетку, Момича и Дунечку Бычкову. Они шли гуськом — тетка впереди, Момич в шаге от нее и чуть сбоку, а позади плелась Дунечка. На ней и на тетке вместо платков пламенели косынки под цвет моего галстука. Видно, концы косынок были чересчур коротки, потому что не сходились у подборока и вязались на затылке, и от этого тетка казалась моложе. С ее плеча свисала до колен снизка желтых, как одуваны, бубликов, и в руках она держала какие-то кульки и свертки. Момич нес новую косу, лемех к плугу и рябой ситцевый картуз с черным лакированным козырьком. Картуз был маленький, и я издали радостно догадался, что он мой. Тетка кивала мне головой, и лоб ее светился, как бублик. Подойдя, Момич молча насадил мне на голову картуз, а тетка засмеялась и воскликнула:
— Ой, Сань! Да на кого ж ты похож теперь!
— А ты сама на кого? — сказал я. Она поправила косынку, а Момич лукаво посмотрел на нее, смешно скривив бороду.
Мне совсем бы хорошо уехалось из Лугани, если б не Зюзина мать. Пока Момич с теткой застилали попонкой задок повозки, а потом запрягали жеребца, она беспокойно сидела у стены церкви и выжидаючи-пристально вглядывалась в даль чужой праздничной улицы. Мне хотелось, чтобы тетка поскорей позвала ее и чего-нибудь дала. Наверно, это так и было б, но Момич подкинул меня в передок повозки, подсадил тетку и сам сел с нею рядом на разостланной попонке.
— Погоди-ка, Евграфыч, а как же она?
— Кто такое? — непонимающе спросил Момич.
— Да сельчанка-то наша!
— A-а, полномочная-то? Она пущай тем же манером, как и сюда. В казенной бричке…
— Так неизвестно ж, приедут нынче за нами или нет, — забеспокоилась тетка.
— Подождет и до завтрева, — безразлично отозвался Момич, — успеет подражнить камышинских собак красной шалкой…
— Ну это ты не свое чтой-то буровишь! — укорила его тетка. Я оглянулся на церковь. Дунечка сидела в прежней позе, полуприкрыв лицо некрасиво сбитой наперед косынкой, — от солнца загораживалась. Взяла б и пересела в тень!
На окраине Лугани Момич остановил жеребца возле лавки и молча передал тетке вожжи. Как только он отошел, я рассказал ей о петухе. Она привалила меня к себе и жарким шепотом, как хмельная, сказала:
— Теперь нам не нужен ни петух, ни Царь… Скоро мы с тобой в коммуну пойдем жить… в барский дом, что в Саломыковке. Ох, Сань, если б ты знал…
Она замолчала, — к повозке шел Момич. В одной руке он держал картуз с булками, а во второй бутылку с желтой, как мед, водкой. Он положил все на теткины колени, влез в повозку и, забрав вожжи, досадливо сказал нам обоим с теткой:
— Ну рассудите сами: куда б она тут села? Негде же! Да и поедем мы кружным путем…
— Через лес? — радостно подхватилась тетка, будто весь век ждала этого.
У меня занемела шея, — я не мог удержать голову прямо, чтобы не оглядываться на Момичев картуз с булками. Между ними лежала и сверкала бутылка. На ее этикетке был нарисован кусок сота, а на нем — большая, похожая на шершня, пчела. Тетка тесно сидела рядом с Момичем, и задумчиво глядела в поля. Момич весело понукал жеребца, и было видно, что он забыл, зачем привозил меня в Лугань…
— И все, Сань, под духовые трубы, все под музыку— и ложиться, и вставать, и завтракать, и обедать… Только ты, гляди, не болтай пока ничего дяде Мосе. Ладно? А то он… возьмет и обидится.
Это всегда говорилось уже на зоревом реву чужих коров, под конец нашего всеночного сказа-беседы, и мне каждый раз было тогда нестерпимо жалко Момича, Насти, Романа Арсенина, Саши Дудкина и всех больших и малых камышан, — мы ведь уходили в коммуну одни — тетка и я, — а они навсегда оставались тут. Мы не знали, когда приедут за нами на казенной бричке, чтобы мы сели в нее и к восходу солнца, — нам хотелось, чтобы обязательно к восходу, — очутились в коммуне. Ни вслух, ни мысленно мы не решались с теткой до конца представить себе надвигающуюся на нас новую жизнь, — она ни на что не была похожа и ни с чем не сравнима, и каждый из нас обещал в ней себе все, к чему никла его собственная душа. Мне хватало одного этого странного и загадочного, как гармошечный звук, слова «коммуна», чтобы окружающая меня явь потускнела и убавилась в радостях: я перенес из нее в коммуну все до одного праздники, какие приходились в году, и все, что полагалось отдельно на каждый праздник, улеглось там вместе, в сплошной и бесконечный ряд. Тетка уже не снимала с головы косынки