Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но это скучная специальность.
Вот веселые сюжеты – варшавские импрессионисты.
Сколько их!..
Я не могу долго смотреть на это разложение цветов; глазам делается больно сводить эти ярко-зеленые краски с голубыми полосами, долженствующие изображать тени, эти розовые, абрикосовые полоски и точки света, фиолетовые тени. Как надоели! Как устарели эти парижские обноски! Двадцать лет треплют их художники-подражатели, и теперь еще авторы этих условных малеваний воображают, что они открывают нечто новое в искусстве; все еще не поймут они, что стали самыми заурядными рутинерами этого уже надоевшего приема.
Выставка Андриолли[38] очень типична; этот полуполяк, полуитальянец очень выразителен. Он храбр и благороден, как польский рыцарь, страстен и кипуч, как итальянец. Его энергические фигуры постоянно переплетаются то польскими, то итальянскими типами. Рядом с душой щедрого славянина работает итальянец-затейник с кипучим воображением, с несокрушимой страстью и неутомимой производительностью. То он вычурен, как поздние «барокко» Микеланджело, то трагичен своей чернотой, как Матейко[39]. И чего недоставало этому яркому романтику, чтобы вписать свое имя в список замечательных художников? Увы, хорошей школы! Андриолли со всем своим жанром – посредственный художник.
На третьей выставке картина «Загадочное убийство» – хороший, вполне мастерский жанр; напоминает лучшие вещи в этом роде Мункачи[40]. Жаль, что и это уже не так ново.
Вот «Железнодорожный сторож» – это новая вещь. Ночь: зимняя, темная, озаряется фонарями, красными, зелено-фосфоричными и белым светом луны; его фигура темным силуэтом, но типична и жива; блеснули рельсы; осветился под ногами белый снег, но мороз и тьма царят в картине – свежо.
Вот еще новинка – эта еще не успела устареть: продукт секты «Rоsе Сrоiх»[41]. Да, Варшава ближе к Парижу. Хотя подписано, что это взято из какой-то сказки, но это детище прихода Пеладана[42]. Как в большинстве починов, здесь искусство детское, но что-то притягивает к этому фосфорически-бледному профилю, светящемуся своим светом. Очаровывает эта непонятная загадка в царственном венце на глубоком фоне ночи – и наивно и трогательно… Тут есть поэзия, а это и есть бессмертная душа искусства.
Дописываю письмо в Кракове.
Сегодня утром, дописывая письмо вам, я все думал о Матейко. Еще в Петербурге я решил заехать в Краков посмотреть этого несокрушимого энтузиаста-поляка и, буде возможно, написать с него портрет. Двадцать лет назад, на венской выставке, картины его произвели на меня глубоко потрясающее впечатление. Трагическая «Проповедь Скарги», величавая «Люблинская уния» и сейчас точно стоят у меня перед глазами. Не забыть ни этих коленопреклоненных фигур, облаченных в черное на алом фоне, ни простертых рук кардинала в красных перчатках. Хартия, ветхие книги, величавые магнаты, прелаты – все это живописно перепутывалось в своей особой атмосфере, волновало и увлекало зрителя. А вдохновенный Скарга!..[43]
Прежде всего к нему, к Матейко… «Что-то увижу я теперь?» – думал я, поспешая в одиннадцать часов на улицу.
Как живописен Краков! Сколько тут превосходной готики перед моими глазами! Целый базар славянских типов в барашковых шапках, в кобеняках[44] с видлогами [капюшонами]; женщины повязаны, как хохлушки. Красные обшлага на синих мундирах, ясные гудзики[45], белые кафтаны с широкими поясами, расшитые, расквиткованные, переносят меня во времена казаков гетманщины…
Но что это там вверху, над куполом какого-то грандиозного здания? Что за страшное, черное, колоссальное знамя из флера? Как оно величаво волнуется на сером, безотрадном небе!.. Жутко даже. Я отвернулся к великолепному старому готическому собору и подошел к нему. У дверей его еще издали мне бросилась в глаза огромная траурная афиша с черным крестом… Я глазам не верил – ясно можно было прочитать: «Jan Matejko». Он умер вчера, в три часа пополудни. Все после этого мне показалось в трауре, начиная с погоды. Заморосил дождик, надвинулась туча, и, когда проглядывало временами солнце, оно только блестело в лужах и скользило по контурам черных фигур пешеходов, оно только оттеняло всеобщий траур города. Вот еще колышется черное знамя – подъезд Академии наук. А там, через улицу, опять повис черный креп, еще и еще.
Я стал расспрашивать о квартире великого польского художника. На Флорианской улице указали на огромный черный флер у подъезда. Здесь мне сказали, что бальзамируют тело и никого не пускают. У дверей стояла куча народа, подходили и уходили люди артистического вида. Я направился в музей.
На лучших местах, в самой середине продольных залов народного музея, в великолепных золотых иконостасах с гербами и грифонами воздвигнуты четыре его колоссальные картины. Перед двумя лежали огромные свежие лавровые венки с большими широчайшими лентами и с надписями, обернутые черным флером, и перед рамами на полу и на рамах они давали мрачные, но живописные пятна…
Я не расположен был смотреть его картины. Вот профиль самого художника, барельеф из мрамора, вделан в особого рода поставец, тоже под флером; дальше – его же фигура, в полнатуры, из бронзы… Видно, поляки не относятся к нему равнодушно. Сердца, зажженные его страстью к родине, горят перед ним факелами… Завтра в девять часов утра похороны.
Я верю, что этот факельцуг[46] будет искренний, глубокий, как его картины, как его рисунок.