Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В школе мы со Спайком развлекались опрокидыванием коров. Это жестокое занятие, но в те дни мы были полными идиотами, вообще ничего не соображали. Кстати, я знаю людей, которые утверждают, что корову нельзя опрокинуть, потому что коровы стоя не спят, и что вообще слух у них гораздо тоньше, чем у людей, и подкрасться к ним незаметно нереально, но все это ерунда. При желании каждый может опрокинуть корову. Конечно, лучше это делать вдвоем – корова-то тяжелая. Однажды мы мо Спайком надрались как свиньи и пробрались на поле за Гринхэмом, где паслось стадо красных девонов. При этом заметьте, что красные девоны гораздо более чуткие, чем обычные коровы, и к тому же жутко агрессивны – могут боднуть так, что мама не горюй! Но та корова была тормознутая, как дерево или как Спайк, когда он накушается. Мы подскочили к ней и опрокинули ее на землю – она и мыкнуть не успела, – а затем за пару секунд домчались до берега реки. Сейчас-то мне, понятное дело, и в голову не придет коров опрокидывать, а если застану за этим занятием какого-нибудь мальца, так уши надеру ему собственноручно, но в те дни мы сами были безмозглыми мальцами. Зато потом поумнели…
Я медленно шел сквозь стадо, считая коровок. Я уже дошел до сорока двух, когда краем глаза заметил какое-то движение в лесу на краю поля. Сначала луч фонарика осветил дерево, потом вспыхнул еще один. Лучи погасли, затем снова зажглись, на этот раз более уверенно светя в темноту. Я присел на корточки и выглянул из-за коровьего бока. В лесу промелькнули фигуры людей, затем исчезли. Раздался задушенный вскрик, потом звуки борьбы. Короткий, полный боли вопль. Сухой треск, опять вскрик, на этот раз слабее, как будто на кричавшего набросили одеяло. А через пару мгновений фонари погасли, и в мире вновь воцарилась тишина. На луну снова наплыло облако. Коровы забеспокоились, некоторые повернули головы на шум, но особенно шевелиться не стали. Спокойные, разумные животные. Посмотрели, что никого нет, и вернулись к своей жвачке. Но лучи фонарей вспыхнули вновь, на этот раз медленно и методично прочесывая лес. Я мог бы подняться с земли и пойти разобраться с ними – до леса было всего-то ярдов двести, – выяснить, что делают там эти люди, потребовать, чтобы они убрались с нашей земли, чтобы не пугали коров. Но оттуда веяло опасностью, угрозой и чуткой настороженностью. Я увидел две неясные фигуры на опушке леса – часовые, или, если угодно, стражи. Высокие фигуры, черные на черном, под черным небом, пропахшим железистым запахом засухи. И я решил не лезть на рожон, а немного подождать, лег под теплый коровий бок и свернулся клубком, слушая бурчание в коровьем желудке и разглядывая луну. Корова бесстрастно жевала, иногда шевеля ушами, земля была жесткая, трава сухая, как трут. Прошло минут десять, затем пятнадцать, двадцать… Должно быть, двадцать, потому как я вроде задремал, а когда проснулся, луна все так же светила с небес, коровы толпились вокруг меня, а в лесу было тихо.
Я поднялся, прислушался. Подождал. Света фонарей больше не было. Не было слышно и голосов. Часовые ушли. Внезапно где-то вдали блеснули фары взбирающейся на холм машины, сверкнули еще раз и исчезли за поворотом. Я подождал еще пару минут для верности, а потом пошел к тому месту, где видел лучи фонариков.
Я не спешил. Я был настороже и полон решимости. Сердце гулко билось в груди, но ступал я абсолютно бесшумно. Я передвигался как полевка, пытающаяся обмануть бдительную сову. Я не выпрямлялся полностью. Я шел согнувшись, скользя ногами по траве, как индеец из племени сиу в своих мягких мокасинах. Я остановился. Прислушался. Двинулся дальше. Остановился. Двинулся. Прислушался к своему дыханию. Я дошел до кромки леса. Опять остановился.
Между мной и лесом оставалась низко протянутая изгородь из колючей проволоки. Я наступил на нее левой ногой, перенес правую ногу, шагнул вперед, приставил левую ногу. Остановился. Лес кишел ночными звуками, шелестел листьями. Я зажег фонарик, нащупал лучом еле видную тропинку, выключил фонарик и доверился собственному носу.
Лунный свет пробивался сквозь кружево листьев, бросая на землю разорванные белесые пятна, моя тень пританцовывала в лунных бликах. Я останавливался чуть не каждую минуту, прислушиваясь, не хрустнет ли под чьей-то ногой ветка, не раздадутся ли над моим ухом голоса. Нет, тихо. Я на секунду включил фонарик, снова выключил его. Обернулся, чтобы взглянуть на поле, где несколько минут назад сидел с коровами. Пошел дальше. Включил фонарик. Выключил. Остановился. Прислушался. И тут почувствовал тот запах.
Вы знаете, что у страха есть запах? Даже давно ушедший ужас оставляет после себя тот особенный запах, который ни с чем не перепутаешь. Мама бы его точно почувствовала, и я тоже. Он висел в воздухе – мускус и вонь, медь и ржавчина, огонь и вата. Я мог бы дотронуться до него, мог бы отломить от него кусок, положить в карман и держать там. Мог бы пугать им всяких неприятных типов, из тех, кто угрожал мне в баре, из тех, кто показывал мне нож. Этот запах заставил бы их драпануть со всех ног и больше не приближаться.
Я невольно шагнул назад и наступил ногой на сухой сучок. Он треснул. Лист, оторвавшись от ветки, мазнул мне по лицу. В лунном свете я уловил в деревьях какую-то странность, неправильность, ошибку природы. Я стоял неподвижно, забыв, зачем пришел. Мгновение застыло посреди настоящего, размазалось по нему, как неподвижная капля черной воды, ничего не отражающая, всепоглощающая, жадная, тянущаяся поглотить и будущее. И все вокруг меня застыло. Все, кроме… Все застыло, кроме черного пятна, что тихо покачивалось высоко в кроне дерева, примерно в двадцати футах от моего носа.
Я зажег фонарь и посветил им вперед и вверх, и движение луча пересеклось с другим движением. Мягким, ленивым, неторопливым покачиванием, как маятник в дедушкиных часах. В дорогих старинных часах, сделанных настоящим мастером с умными пальцами, в часах, отмеряющих время с точностью хирурга, мелодичным звоном отбивающих каждые полчаса. Но то, что я видел перед собой, не обладало точностью дорогих часов, и я не хотел это видеть, на секунду я отказался смотреть и задвинул изображение глубоко в мозг на самый край утеса и оставил там, но дальше не пошел. Я не мог столкнуть его с утеса вниз, я и сам не мог сдвинуться с места. И через секунду картинка вернулась назад, обдав меня своим зловонным, горячим дыханием: на фоне мирного леса, птичьего щебета и кружевных листьев качающаяся пара сапог, ноги в обделанных, мокрых брюках, клетчатая рубашка, безжизненные руки и искривленное судорогой лицо над толстым узлом веревки. Повешенный человек, только что повешенный, – тот самый тип, которого мы со Спайком видели у парника, медведеобразный громила с ладонями размером с кирпич и с маленькими буравчиками глаз. И вот он мертв, раскачивается на дереве, как игрушка на рождественской елке. Очень плохой елке, наряженной для очень плохого Рождества. Какие огромные сапоги! Я смотрел на него открыв рот, а размороженное время вдруг ударило мне в грудь, дыхание прервалось, я оперся о ствол ближайшего дерева и согнулся в приступе неудержимой рвоты, но ничего не вышло наружу, ни капли. Ничего.
Невозможно подготовиться к тому, что найдешь в лесу повешенного… Ничто не поможет, сколько бы ни воображал себе, как он болтается на дереве, сколько бы ни думал, чего бы ни наслушался и какими бы вопросами ни задавался.