Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прощались с «Санта—Марией» плеском фуражек, лётом панам, лазурным качанием бескозырок. Под крики горожан и уханье оркестра субмарина ушла на северо–запад, торжественно и бесстрастно погрузившись в жестяную воду залива.
Второй мешочек со льдом понадобился каудильо две недели спустя.
Покинув Бискайский залив, Испанская лодка покружила у берегов Франции и сдалась в плен в первом же английском порту. Измученные гребцы запросили политического убежища, а Фернандес, давая интервью лондонской «The Observer», назвал диктатора неприличным словом, которое ушлый журналист, не переводя дословно, не потрудился, однако, изъять из своей клеветнической статьи. Отбуксированная в военно–морской музей, «Санта—Мария» стала посмешищем всего Соединенного Королевства.
После этого начался жуткий, необъяснимый, всепоглощающий кошмар, от которого уже не было пробуждения.
Немцам всыпали сначала в Бельгии, а затем в Польше, итальянцам — в Греции и Египте. Вскоре Петен полностью очистил от итало–германских войск Лотарингию и Савойю, а затем нанес новый удар по корпусу Рохи. Черногвардейцы дрались отчаянно, но были вынуждены отступить в Пиренеи, где заняли поспешную оборону.
Почти одновременно с этим французы вторглись в Испанское Марокко, где были неожиданно поддержаны местными бедуинами. Подлые дикари развернули против имперских частей партизанскую борьбу, нападая из тех самых зарослей тамариска, что были высажены ими в пору Великого Озеленения Сахары. Еще неделю спустя англичане предприняли первую попытку штурма Гибралтара.
В самой Испании тоже стало неспокойно. После падения Каменоломен боевики Красной Фаланги активизировались, и на улицах все чаще находили мертвых черногвардейцев. По ночам в Мадриде и Барселоне покрикивали, постреливали и даже поругивали каудильо. «Торквемада» снова заработала в полную силу, продолжая осверхчеловечивать испанцев. Ежедневно с Пласа—Майор вывозили целые корзины «кочанов капусты» — так это называлось на жаргоне палачей.
Сам Авельянеда на казнях не присутствовал. После позора с Испанской лодкой он затворился в президентском дворце, прекратил почти всякое сношение с внешним миром и посвятил себя единственному занятию: не замечать надвигающегося конца. Он вертел штабную карту и так и этак, пытаясь выяснить, где допустил ошибку, но видел лишь красные и синие клещи наступающих армий да штриховки плацдармов, все эти закорючки и завитки времен венского сговора, такие простые и понятные тогда, в Шенбруннском замке, и такие загадочные теперь, в его кабинете. На столе грузно тикали астрономические часы, золотая секундная стрелка с мушиной неторопливостью ползла по голубой эмали. Иногда Авельянеда отрывался от карты, вслушивался в монотонную музыку времени и думал о том, что лучше бы он не ввязывался в этот чертов передел мира, а нанял толковых ученых и сразу, без рискованных предисловий, приступил к завоеванию космического пространства. Ведь тогда бы его Империя раскинулась на Луне, Венере и Марсе, на обширных просторах далеких планет, а немцам и итальянцам, втянувшим его в эту проклятую авантюру, пусть бы осталась их паршивая Земля.
Но было уже поздно. Приезжавшие на аудиенцию генералы держались учтиво и даже подобострастно, сулили скорую и неминуемую победу, до небес превозносили его полководческий гений, но ни один из этих старых подхалимов не смел взглянуть ему прямо в глаза. Честны были только Роха и Пенья. Занятые на фронте, сами они не приезжали, но присылали своих адъютантов, через которых прямо докладывали, что положение ужасное.
В ходе одного из таких докладов Авельянеда узнал, что англо–французский десант высадился на Мальорке. Война отныне велась непосредственно на испанской земле.
Все рухнуло шестнадцатого мая, в полдень, когда по всему северу полуострова, от Луго до Жироны, восстали армейские части. Мятежников возглавили подпольные республиканские главари, тотчас провозгласившие себя законным правительством. Сигналом к мятежу послужила условная фраза, переданная заговорщиками по Мадридскому радио: «По всей Кастилии дождливая погода».
В этот непростой для отечества час глава государства был занят сочинением трактата о сверхчеловеке.
«Что за черт?» — выругался Авельянеда, удивленный странным несоответствием между метеосводкой и ярким солнечным светом, проникающим сквозь закрытые жалюзи. Решив, что глаза, должно быть, ему изменяют, он отложил перо, вышел на балкон и выругался вторично. На небе не было ни облачка, ошалевший от жары толстозадый мопс, Муссолини, учащенно дышал, свесив до полу подвижный, как студень, язык. Вода в поильнике совсем пересохла, давно не поливавшийся амариллис в желтом терракотовом горшочке склонил свою нежную лиловую голову. Авельянеда пожал плечами и собрался уже уходить, когда в небе, со стороны Чамартин–де–ла-Роса, появилась маленькая белая птичка и с настырным жужжанием стала приближаться к дворцу. Не долетая, однако, до города, птичка уронила несколько темных крохотных капель, и те, едва слышно свистя, упали и разорвались за Университетским городком, в том самом месте, где располагались казармы черногвардейцев. Как бы в ответ на это за окраиной тотчас раздался гвалт артиллерии и приглушенный стук швейных машин. В небе появились еще три, пять, восемь птичек, жужжание переросло в гул, на казармы посыпались целые россыпи темных свистящих капель. В тот момент Авельянеда еще не знал, что в мятеже участвует почти весь Имперский воздушный флот.
Не знал он и того, что мятеж поддержали в самом Мадриде и даже в его собственном дворце. Пока Авельянеда стоял и, обмахиваясь трактатом о сверхчеловеке, пытался понять, что, черт возьми, происходит, четверо сверхлюдей подкрались и набросились на него сзади. Приложив сверхчеловеческие усилия, они повергли изумленного каудильо на пол и скрутили ему запястья белыми крахмальными полотенцами. Они были совершенно вероломны в своем сверхчеловечестве, эти подлые Übermensch’и[4]. Связанный, с кляпом во рту — страницей, вырванной из трактата — он был перенесен в подвал, где и оставлен до подхода мятежных частей. Лязг запираемой подвальной двери совпал с новым отзвуком прокатившейся на севере канонады.
Ожидание растянулось на годы, скрашенные лишь призрачным эхо пальбы на окраине да гулкими ударами его собственного сердца. Он был уверен, что в тот же день, самое позднее на следующий, его казнят, выпишут ему персональный билет на небо, но был как–то странно готов к этому, даже торопил развязку. Ведь, если он не ошибся и его Империя погибла, длить комедию дальше было уже ни к чему. Он лишь боялся, что казнь будет позорной, скажем, в петле, с синюшной тряпицей вываленного языка, как у толстозадого мопса, Муссолини. Или еще того хуже: что мятежники посадят его в клетку и станут показывать публике, как зверя. А потому, полагаясь на милосердие палачей, надеялся все же на пулю, простую испанскую пулю, и уже предчувствовал минуту, когда в затылок ему повеет злой вороненый холодок.
Он просидел в подвале недолго: спустя четыре часа его освободили гвардейцы Рохи и сохранившие верность присяге армейские подразделения Пеньи. Заговорщики были повешены на балконе дворца, мятежные полки остановлены на подступах к Мадриду, но за это время что–то в главе государства успело непоправимо измениться. Он с каменным лицом принял в своем кабинете Пенью и Роху, безучастно выслушал предложение о немедленном отступлении на юг и с таким же равнодушным видом дал свое согласие. Он хотел бодро сказать: «Да, сеньоры, мы отступаем», но вместо этого язык проворочал что–то нечленораздельное: