Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На этот раз, — повторял он, — они у меня разинут рты от удивления. На этот раз… Это будет нечто потрясающее. — И Липиат начал описывать картины, которые он выставит, и с каждым его словом горячая кровь все сильней билась у него в глазах и ликующее сознание своей силы, уверенность в ней все росли и росли в нем; он говорил о своем предисловии к каталогу, о стихотворениях, которые будут помещены там в качестве литературных дополнений к картинам. Он говорил и говорил. Гамбрил слушал не слишком внимательно. Он спрашивал себя, как это можно говорить так громко и так бесстыдно хвастать. Впечатление было такое, точно Липиату нужно было кричать, чтобы убедить себя в своем собственном существовании. Бедный Липиат! Гамбрил подумал, что за последние годы он, наверное, не раз сомневался в этом. Да, но на этот раз, на этот раз они у него разинут рты от удивления.
— Так, значит, вы довольны своими последними работами. — сказал он в конце одной из длинных тирад Липиата.
— Доволен? — воскликнул Липиат. — Еще бы мне не быть довольным.
Гамбрил мог бы ему напомнить, что он не раз бывал доволен своими работами, но что «они» до сих пор еще ни разу не раскрывали ртов от удивления. Однако он решил ничего не говорить. Липиат продолжал разглагольствовать на тему о масштабах и универсальности старых мастеров. Подразумевалось, что сам он принадлежит к их числу.
Они расстались на углу Тоттенхэм-Корт-род; Липиат отправился на север в свою мастерскую на Мэпл-стрит, Гамбрил — в свою холостяцкую квартиру на Грет-Рассел-стрит. Почти год назад он снял две маленькие комнатки над бакалейной лавкой, обещая себе делать в них бог знает что. Но почему-то из этого «бог знает что» ничего не получалось. И тем не менее ему нравилось изредка заходить туда, когда он бывал в Лондоне, и думать, сидя в одиночестве перед газовым камином, что ни одна живая душа во всем мире не знает, где он. У него было детское пристрастие к тайнам и секретам.
— До свиданья, — сказал Гамбрил, поднимая в знак прощания шляпу. — И я приглашу еще кое-кого к ужину в пятницу. — (Они сговорились встретиться снова.) Он пошел прочь, думая, что за ним осталось последнее слово; но он ошибся.
— Да, кстати, — сказал Липиат, быстрыми шагами догоняя Гамбрила. — Нет ли у вас случайно пяти фунтов взаймы? Знаете, только до выставки. Я что-то остался почти без денег.
Бедный старина Липиат! Но со своими банковыми билетами Гамбрил расстался не очень охотно.
У Липиата была привычка, которую иные из его друзей находили несколько утомительной — и не только друзья, потому что Липиат был готов посвящать в тайны своего вдохновения и просто знакомых, и даже совершенно чужих людей, — привычка читать при всякой возможности свои стихи. Он декламировал громким дрожащим голосом, с выражением, никогда не менявшимся, какова бы ни была тема стихотворения, добрых четверть часа без перерыва; декламировал и декламировал до тех пор, пока его слушателям не становилось так неловко и стыдно, что они краснели и не решались смотреть друг другу в глаза.
Сейчас он тоже декламировал, обращаясь не только к своим друзьям, но и ко всей публике в ресторане. Стоило ему произнести первые строки своей последней вещи, — «Конквистадора», как за всеми столиками начали поворачивать головы и вытягивать шеи. Люди, пришедшие в этот ресторан на Сохо, потому что он пользовался славой «артистического», многозначительно переглядывались и кивали друг другу. На этот раз деньги были заплачены недаром. А Липиат продолжал читать с видом человека, который впал в экстаз и не замечает окружающего.
«Смотри на Мексику, Конквистадор» — таков был припев.
Под Конквистадором Липиат, очевидно, подразумевал художника, а Мексиканская долина, на которую он смотрел, с городами, окруженными башнями: Тлакопан и Чалеко, Истипалапан и Те-ночтитлан, символизировала — собственно, трудно было сказать, что именно. Может быть. Вселенную?
— Смотри, — вскричал Липиат вибрирующим голосом.
Смотри, Конквистадор,
Там на ковре долины, средь озер.
Блестят алмазы городов;
Там Тлакопан и там Чалеко
Ждут приближенья Человека.
Смотри на Мексику, Конквистадор, —
Страну твоих алмазных грез.
— Нельзя ли без «грез»? — сказал Гамбрил, отставляя стакан, который он осушил до дна. — Нельзя же говорить в стихах о «грезах».
— Зачем вы меня прерываете? — накинулся на него Липи-ат. Уголки его широкого рта вздрогнули, все его длинное лицо возбужденно задвигалось. — Почему вы не даете мне кончить? — Его рука, патетически поднятая над головой, медленно опустилась на стол. — Болван! — сказал он и снова взялся за нож и вилку.
— Но право же, — не унимался Гамбрил, — нельзя же писать о «грезах». Разве можно так писать теперь? — Он уже выпил добрую половину бутылки бургундского и пришел в настроение добродушное, упрямое и немного воинственное.
— Почему нет? — спросил Липиат.
— Ах, просто потому, что нельзя. — Гамбрил откинулся на спинку стула, улыбнулся и погладил белокурые свисающие усы. — Во всяком случае, в году от Рождества Христова тысяча девятьсот двадцать втором.
— Но почему? — возбужденно повторял Липиат.
— Потому что сейчас уже не время, — объявил изящный мистер Меркаптан, рыча, как истый конквистадор, но затем, в конце фразы, впадая в бесславное замешательство.
Это был мягкий, уютный молодой человек с гладкими каштановыми волосами, разделенными посредине прямым пробором и зачесанными за уши, где они образовывали влажные мягкие завитки. Его лицу следовало бы быть более изысканным, более утонченным — в духе dix-huiti6me, чем оно было на самом деле. К сожалению, оно было грубоватым и даже несколько свиноподобным и мало гармонировало с неподражаемо грациозным стилем мистера Меркаптана. Потому что у мистера Меркаптана был свой стиль, восхитительная печать которого лежала на всех его статьях, выходивших в литературных еженедельниках. Но самым изысканным его произведением был тот томик «опытов», стихотворений в прозе, виньеток и парадоксов, где он с таким блеском развивал свою излюбленную тему о мелкотравчатости, обезьяньей ограниченности и глупой претенциозности так называемого Homo Sapiens.[21]Те, кому доводилось знакомиться с мистером Меркаптаном, после встречи с ним нередко приходили к заключению, что, в конце концов, он, может быть, вовсе не так уж не прав в своей суровой оценке человечества.
— Уже не время, — повторил он. — Времена изменились. Sunt lacrymae rerum, nos et mutamurin illis.[22]— И он рассмеялся в знак одобрения самому себе.
— Quot homines, tot disputandum est,[23]— сказал Гамбрил, снопа прихлебывая свое Beaune superieure.[24]В данный момент он был целиком на стороне Меркаптана.