Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кроме всего прочего, в те годы — а уже наступили семидесятые — мода была демократичной. Она уравнивала всех, в точности как сейчас. Она подходила немногим и ужасно уродовала остальных — тоже совсем как сейчас. Но в отличие от сегодняшнего дня у нее было одно преимущество: одежда стоила чертовски дешево.
Одежду нам покупали часто поношенную и довольно страшную, например пальто и куртки; из-за этого, а еще больше благодаря нашим украшениям мы выглядели "коммунистами". Браслеты мы делали себе сами, плетя их из хлопковых ниток на импровизированных рамах из обувных коробок, или, вдохновленные приемами макраме, создавали сложный узор из узелков.
Был год, когда мы все носили в ушах и на шее пустышки из прозрачной пластмассы, стоившие сотню лир или около того. А еще раньше мы украшали английские булавки теми же бусинами, из которых набирали длинные нитки бус (их еще наматывали на руку). И прикалывали эти булавки на разрезы джинсов и свитера. Стоил этот шик гораздо меньше пачки сигарет. Мы подводили глаза марокканской сурьмой и на щеки наносили пудру, которая продавалась в глиняных горшочках. Она так долго не кончалась, что, не выдерживая, мы высыпали ее в раковину. Часы были электронные и стоили так дешево, что вскоре их стали совать в качестве бонуса в пакеты с чипсами. Потом уже появились "Swatch" (пятьдесят тысяч лир). Инвестировав небольшой капитал, мы покупали кожаную сумку в шестнадцать лет и в двадцать все еще носили ее на плече, и при этом вложенный капитал только прирастал, поскольку увеличивалась ценность сумки: она постепенно покрывалась политическими лозунгами и цитатами из книжек, написанными шариковой ручкой с изнаночной, а нередко и с лицевой стороны.
Возможно, в тот момент, когда мне предстояло принять первое причастие, я ничего толком не понимала. Ни я, ни два десятка девочек, как и я, вынужденных надеть некое подобие карнавального костюма, состоящего из белой туники, перехваченной на талии шнуром, и головного покрова, тоже белого, состоявшего из двух слоев: нижний закрывал лоб до самых бровей, а верхний спускался на плечи. Точь-в-точь как у монашек. На некоторых фотографиях у меня руки замочком, пальцы обвиты четками. Черно-белые фото — некоторые сняты в церкви, некоторые у нас дома. Не могу без содрогания глядеть на них. Спрашивается, как могли допустить подобное? Мы пришли на первое причастие, а не на испытание перед постригом. По крайней мере, так мне казалось. Если подумать, возможно, это был способ исподволь приобщить нас к религии. Но он не сработал. Когда я вижу эти фото, я чувствую себя скорее как популярная актриса, которая обнаружила свои фото на порносайте: к ее лицу при помощи фотомонтажа приделали тело порнозвезды. Вроде я, а может, и не я. Это ужасно, словно моей личностью воспользовались для чего-то вызывающего у меня моральный протест. И я, и другие девочки выглядят так, словно их одурманили, на лицах застыло недоверчивое выражение. Как будто нас и вправду накачали наркотиками.
На самом деле это вера, готовность быть обманутыми. Это она заставляет нас разинув рот рассматривать недокуренную сигару Деда Мороза под деревом или прятаться под одеялом от злого волка. Из-за нее мы совершаем странные ритуалы с гостиями, частичками тела Христова, и ходим с начертанными маслом на лбу крестами. Используя сложную систему баллов, она назначает нам место после смерти: среди адского пламени или в безмятежности рая. Почти все в какой-то момент перестают верить в Деда Мороза и в злого волка. А некоторые не способны обрести утешение при помощи святой воды. Когда бабушка сказала мне, что все, во что я верила всю жизнь, неправда и что мы евреи, я была счастлива. Я никогда не выстраивала для себя рейтинг религий, но знала, что если бы мы были евреи, то не было бы никакой "Христовой ракеты" и мне бы никогда не пришлось наряжаться монахиней, чтобы причаститься Святых Даров, которые должны были превратить меня в воина Христова.
Но в тот день, к сожалению, бабушка была не в себе. Она лежала в кровати, в которой ей вскоре предстояло умереть, а я сидела рядом. Как всегда в таких случаях, моменты ясного сознания чередовались с пароксизмами бреда. Слушать монологи невменяемого старика — это как дежурить у ложа разговаривающего во сне человека. Те же рваные фразы, якобы последовательные рассуждения, то и дело заходящие в тупик, метания без видимой цели. Мысли моей бабушки в тот день вертелись вокруг фигуры художника Амедео Модильяни.
Модильяни родился в Ливорно, за это уже можно было зацепиться. Потом начиналась история с кузинами и кузенами, путаные хитросплетения, в которых бабушка на первый взгляд ориентировалась с ловкостью циркачки. На другом конце лабиринта после бесконечных переходов обнаружилась наша семья. Мы состоим в родстве с семьей Амедео Модильяни, заявила бабушка, а значит, мы тоже евреи.
Это не так. Неправда ни то ни другое. Но любопытно, что незадолго до смерти бабушка Рената вручила мне это фальшивое завещание, потому что с самого детства я хотела быть еврейкой — и "Христова ракета" тут ни при чем. Причины тому были разные и все до одной пустячные. Во-первых, когда я была девочкой, во Флоренции не было китайцев, африканцев, украинок. К радости Орианы Фаллачи, под куполом работы Брунеллески были только мы, белые католики, питавшиеся бифштексами и мучным варевом с помидорами. А еще были евреи. Для меня они представляли единственную реальную альтернативу.
Они ели другую пищу, совершали другие обряды и отмечали праздники с непроизносимыми названиями. После известной тренировки можно было с ними сродниться, научиться их узнавать.
Может, отчасти потому, что моя фамилия, хоть и однозначно сицилийская, совершенно не звучит как типичная сицилийская фамилия, я воспринимала как привилегию возможность представляться как Сара Коэн или Гад Леви Дзаккариа Неппи, а то и как Амедео Модильяни — и ничего к этому не прибавлять. Насколько институт семьи мне кажется структурно упадочным, чудовищным инкубатором обид и репрессий, настолько же я всегда находила притягательными различные конфессиональные общины.
К тому же у меня была Лаура. Ни одна из моих подруг не могла сравниться с ней. Моя ровесница, она знала все на свете. Она была такая образованная, словно прожила целую жизнь и читала и училась вместе со мной только за компанию, хотя могла бы проводить дни за расчесыванием своих длинных, густо-черных еврейских волос. Лаура была самой умной и самой ненормальной женщиной из всех, кого я знала. Она никогда не смеялась и редко поднимала взгляд от земли.
Однажды мы с ней отправились в путешествие. Мы поехали на Авиньонский фестиваль и в Кадакес, посмотреть место, где жил Дали, и его музей. С Лаурой нельзя было поехать на море или купить, как все нормальные люди, карту interrail[33]. Я была довольна, хотя не запомнила ни одного фестивального спектакля, а в поезде у меня украли весь багаж. Но Лаура нет. Ей вечно было скучно. Вечно что-нибудь портило ей настроение. Солнце, комары, уродливые вещи. Лаура ненавидела несовершенство, несправедливость и невежество. Она была из тех, кто держит остальных в постоянном напряжении. Она не была неприятной или злой. Она была требовательной. Но я, как все подростки, в тот период обожала требовательных людей. Жизнь казалась мне слишком скучной, и я хотела непременно ее усложнить. Энергия, которой мы обладаем в юном возрасте, нуждается в выходе, иначе мы взорвемся. Как притоки, которые вздуваются, сдерживая подъем воды в реке. В молодости мы можем выбирать между многими жизнями. Когда мы определяемся с выбором, появляется работа, привязанность детей — и мы начинаем умирать.