Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Офицер поклонился с кислой миной. Он увел с собой и своего носильщика.
«Я прошу дать мне самое трудное задание». В кабинетах и библиотеках коллегии Коимбры[74]просьба Квинна, которую он ежегодно озвучивал в день покровителя родной Ирландии своему духовному наставнику, была полна рвения и честности. Свечи и аскетичное убранство лишь еще больше его притворство. Каждый год в течение пяти лет он получал один и тот же ответ: «Как только потребуется». В этом году отец Джеймс, преподававший математику миссионерам, отправлявшимся в Китай, где к этой науке относились с особым восторгом, велел зайти к нему после вечернего богослужения.
– Бразилия?
– Бразилия. Где к берегу прибились все грехи человечества. Запрос из коллегии в Салвадоре. Настоятелю требуется адмонитор[75].
– Для каких целей?
– Наш настоятель говорит лишь, что ему требуется адмонитор не из колонии. – Затем отец Джеймс косо усмехнулся. – Мне кажется, это предполагает трудное задание.
Образ отца Джеймса вновь встал перед мысленным взором Квинна: низенького и неразговорчивого уроженца Ольстера со свойственными этой местности акцентом и юмором. Так же, как и он сам, отец Джеймс бежал от уголовного преследования и судоходными маршрутами попал в Португалию.
Льюис Квинн поднял небольшой сундучок и присоединился к шумной толпе под сводами портика. Корабль казался тюрьмой, но мир за его пределами был чересчур велик: горизонт слишком близко, небо слишком далеко, цвета слишком яркие, а люди – крикливые и шумные. Матросы и капитаны, фейторы2 и помещики расступились перед ним, дотрагиваясь до своих медальонов, склоняя головы: идите, святой отец, после вас, святой отец.
После бесконечной череды вопросов, проверок, печатей таможни настало время найти носильщика. Они сидели на корточках вокруг своего фейтора, тучного кабокло в порванных чулках и в туфлях на высоких каблуках.
– Отец, отец! Перевозка! Перевозка! – Раб был индейцем с согнутой спиной и кривыми ногами, но мышцы его казались железными обручами. На плечах были надеты лямки, болтавшиеся ниже лопаток, а на шее висели стремена. Раб присел на мостовую рядом с потертой деревянной приступочкой, какие использовали для посадки на лошадь.
– Вставай! Вставай! – воскликнул Квинн на языке тупи[76].– Это упряжь для лошади.
– Да-да! Я лошадь, ваша лошадь, – ответил раб по-португальски, устало глядя на своего хозяина. – Всякая лошадь мертвая или сумасшедшая, сумасшедшая или мертвая. А я сильный, ваше святейшество.
– Вставай! Вставай! – скомандовал Льюис на тупи. – Я не позволю человеку быть моим вьючным животным. – Он обратился к фейтору, побледневшему при виде праведного гнева на изможденном лице священника: – Что ты за подлое расточительное создание?! Слушай, сколько будет стоить, если твой человек проводит меня в иезуитскую коллегию?
Кабокло назвал сумму, и несмотря на то что щеки Квинна все еще пахли морем, он понял, что цена завышена в разы. Он представил, как огромным кулаком бьет прямо в центр круглой морды неопрятного толстяка. Воздух задрожал в его легких, но Квинн переборол гнев. Бросил на землю пригоршню медяков. Кабокло кинулся собирать их. Раб попытался поднять сундук Льюиса.
– Оставь! Мне нужно лишь, чтоб ты проводил меня.
Носильщики, каждый с пассажиром на спине, трусцой пробегали мимо, пока священник с трудом тащился вверх по каменным ступеням зигзагообразной ладейры. Группа матросов с «Кристу Редентора» устроила настоящие скачки, пришпоривая своих «скакунов» каблуками и тыкая им в задницы ножами, чтобы бежали быстрее. Проносясь мимо, они здоровались с отцом Квинном. Теперь, на суше, они вели себя приветливо со служителем Господа.
– Животные! – в бешенстве закричал он. – Зверье, едущее на спинах людей! Ну-ка, слезайте!
Пристыженные и в равной мере напуганные праведным гневом столь крупного мужчины, матросы послушно соскользнули со спин рабов. Пока Квинн медленно поднимался в гору мимо носильщиков в белом с носилками, обернутыми защитной сеткой, наездники слезли с утомленных «рабочих лошадок» и тащились вместе с отцом Квинном по жаре. Он слышал шепот: черный священник, пылкий Виейра[77]вернулся.
Перед ступенями иезуитской базилики Льюис поставил свою небольшую сумку и вытащил из кармана сутаны деревянный цилиндр, закругленный с одного конца, а с другого закупоренный пробкой. Вынув ее, он достал сигару, быстро провел ею под носом. Первая сигара после Мадейры. Квинн протянул ее рабу:
– Это тебе по силам. Найди мне огоньку.
Раб забрал сигару, поклонился и поспешил через оживленную площадь. Льюис заметил, что носильщик передвигается как краб, – так работа его изуродовала. От частного к общему, от единичного к универсальному. Рабовладельческое общество. Здесь о том, что имеют в виду, никогда не говорят вслух, а слова имеют другой смысл. Секреты, тонкости, увертки – не нужно ожидать прямоты или открытости в Новом Свете. Правда будет, должна быть, но никто не скажет ее прямо. Это как корабль, где обиды и привязанности одинаково скрываются, на них лишь намекают определенные сигналы и ритуалы таким образом, что каждое слово, помимо своего привычного значения, может означать что-то совершенно противоположное, и смысл его зависит от множества едва различимых намеков. Насущный хлеб для лингвиста, изучавшего лингва-жерал на том конце океана, или даже для священника, поднаторевшего в хитростях людских душ.
Лица черные, коричневые, кофейные. Немного белых. Нет женщин, если не считать нескольких рабынь, чьи волосы скрыты под платками. Но белых женщин, португалок, нигде не видно. Затем Квинн уловил еле заметное движение за резной деревянной решеткой окна на верхнем этаже, тень в тени. Хозяйки заперты в своих огромных домах, занавешены в паланкинах и менее свободны, чем их рабы. Мужской мир улиц и женский мир домов. Каза и руа. Жизнь дома и на людях. Сокровенное и общественное.
Раб вернулся, в его руке дымилась сигара. С чистым восторгом, который даровал Господь, Льюис затянулся и ощутил, как густой пряный дым клубится внутри его тела.
Повторяющееся «аллилуйя» отражалось эхом от множества труб и псалтерионов[78], а их звуки цеплялись и громоздились на балках крыши. Квинн шел позади хоров. Песнопение в конце богослужения было ему в новинку, а под аккомпанемент виол, теорб[79]и барабана казалось и вовсе почти языческим для европейского слуха, но при этом равномерный ритм напоминал танцевальные мотивы из детства, арфистов и флейтистов у камина в зале, чьи пальцы ярко освещало пламя. Мотивы были духовные и в то же время мирские. Так же, как и это безумство рококо: хозяева подняты на согбенных телах рабов, чтобы обратить свои сердца, руки и лица к святым. А Господь, Христос, Дух Божий, нисходящий в виде голубя? Притаился испуганно среди всех этих полковников и дарополучателей, фейторов и помещиков в окружении толпы жен, детей и богатств: вырезанные и нарисованные картины – негритянские рабы на рубке тростника, корабли, гордые знамена бандейрантов[80], домашний скот, рабы, скованные друг с другом цепью из чистого золота, продетой через мочки ушей. Свежие панно устанавливали, а старые дорабатывали, добавляя новые победы поселенцев. Западная часть церкви стояла в бамбуковых лесах, закрытых грубой тканью.