Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для свергнутого царя 1917 год завершился в Екатеринбурге, в доме Ипатьева. Царь Николай с семьей встречал Новый год за столом с разномастными тарелками. Он звенел вилкой о краешек — так же, как и во снах тех, кто видел его будущее — и готовился к позорной смерти от рыбьей кости в горле. Выбрал одну подходящую, обвел глазами стол и беззвучно попрощался с каждым из своих детей, но вдруг остановился. Ему пришли на ум слова Николая Федорова: «Дух братства нельзя организовать в кругу людей, живущих здесь и сейчас. Человечество составляет целое, а дух братства должен распространяться и на мертвых — на „отцов наших“». Он выплюнул подходящую для самоубийства косточку и улыбнулся Анастасии, посмотревшей на него так, словно она мгновенно все поняла. Он продолжил есть и вспомнил Соловьева, предвидевшего, что последователи Христа окажутся гонимым меньшинством, не имеющим сил влиять на других, и таким образом вся мировая сила перейдет в руки Антихриста. Что значит этот последний день 1917 года для царя, заключенного в Екатеринбурге и окруженного тюремщиками, празднующими в соседней комнате и ревущими песни, как звери, что значит для него то, что Соловьев предрек объединение всех христиан до конца XX века и их окончательный земной триумф? Он — решил царь — убьет себя, и там, на корабле мертвых, его душа вместе с Федоровым в 2000 году встретит этих новых христиан. Там мертвый царь и мертвый философ присоединятся к ним. Он снова выбрал белую колючую, пригодную для самоубийства кость и прижал ее к мягкому небу, и снова — как трус — отказался от своего намерения. Подумал, что весь этот 1917 год, год свергнутой царской власти, он похож на рыбу, предлагающую свои кости и резиновую спину каждому, желающему подавиться. Он убьет себя — подумал царь — в будущем году, как только цесаревич Алексей немного поправится, но он ошибался. На этом заблуждении и закончился год царя, лишившегося царства.
1918
ГОД КРИМИНОЛОГОВ
КОНЕЦ-КАПУТ
«Что творит эта война? То, что она превращает людей в животных, я как криминолог уже знал, смирившись с этим в глубине своей праведной души. Необязательно быть психологом или гадалкой, чтобы предположить, что война делает людей трусами. Но то, что она может сделать человека токсичным и циничным умником, недавно меня по-настоящему напугало. Я вернулся с Корфу и три недели наблюдал, как сербские политики яростно борются за власть, один за другим провоцируя кризисы на уровне министерств. Мне было противно, что незапятнанное на поле боя сербское имя так опозорено, стыдно было даже мне, хотя я и швейцарец. Я гулял по улицам Салоников, кормил голубей, думая, что никогда больше ни с кем не заговорю.
Однако нежданно-негаданно в мою жизнь вошел с виду дружелюбный и вежливый серб Капетанович. Мы быстро сдружились, но, должен признаться, я вел себя легкомысленно. Сейчас, вспоминая о первых часах нашей дружбы, я понимаю, что, как любой иностранец, я лишь задавал вопросы, а он, как настоящий балканец, мгновенно выдавал ответы. Я решил, что наконец-то передо мной настоящий интеллектуал: мы долго и страстно говорили о Древней Греции и ее бронзовых героях, цитируя многочисленные древние каменные стихи, в основном из Гомера, которые этот офицер, к моему удивлению, знал наизусть. Вероятно, именно этот архаичный эллинский язык сначала и очаровал меня. Признаюсь, я тоже читал Гомера на греческом, но у меня никогда не было способностей запоминать стихи, а тем более целые поэмы, на родном и иностранных языках. Мой новый друг был явно не похож на меня. „Menin aeide, thea, Peleiadeo Achileos oulomenen, he myri’ Achaiois alge’ etheke“, — звучали в моих ушах первые строки Илиады, и на греческой земле они воспринимались еще более торжественно и проникновенно, чем где-либо еще на свете.
Не прошло и нескольких дней, как мой новый друг стал все больше раскрывать себя, красуясь сомнительными знаниями. Все чаще я ловил его на поверхностном мышлении, мелких противоречиях и поспешных выводах, шла ли речь о Ницше и новых философах или о Бетховене и его учениках. Тем не менее я никак не мог отвязаться от него. И в этом, по большей части, была моя вина. Каждый день он приходил ко мне с намерением пообщаться, как будто не замечал моего растущего недовольства. Однажды мы отправились на юг, к прекрасным пляжам Пелопоннеса, к искрящемуся Эгейскому морю, и там он нес всякую ахинею. Еще как-то раз мы забрели в оливковую рощу в северных окрестностях Салоников, где он с энтузиазмом поведал мне, что каждый лес, встречающийся на его пути, напоминает ему лес Бетховена из „Пасторальной“ симфонии, в которой так удивительно звучит щебетание птиц! Какие птицы? Из какой симфонии? Оставался месяц до наступления на Южном фронте, которое грозило убить все, что цеплялось за жизнь, но, возможно, не что иное, как близость смерти заставила молодого господина Капетановича добавить меня к числу своих доверенных лиц и поведать мне свою жизнь, удивительно схожую с его познаниями.
Он начал с прошлого века, однако я пропущу эти мелкие детали его героического детства. Когда история его семьи дошла до 1914 года, мне стало очень страшно. Молодой Капетанович ничего не утаивал. Он даже не думал скрывать ни одно из своих извращений, просто покрыл их слоем морального грима, желая представить мне все это в лучшем свете. Я полагаю, как истинный балканец он рассчитал, что, будучи иностранцем, я наивно поверю всему, что он скажет. Он говорил так: „Правда в том, любезный господин Райс, что на этой войне я и не думал умирать. Но разве это недостаток? Вы скажете, что это трусость, но я отвечу, что это героизм, который будут прославлять. Посмотрите на это так: миллионы умерли, еще десятки тысяч присоединятся к ним в 1918 году. Те, кто отправился форсировать капризную Дрину и склоны Сувобора в 1914 году, призывая госпожу смерть, сегодня, согласимся, вряд ли живы. А о мертвых, сударь мой, никто не помнит. Повезет тем, кто, по моему примеру, не лез на рожон и остался цел до последнего боя, сохранив себя, присоединившись к победному маршу. Итак, вы