Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сын! Сын! — Он схватил деревянный шест с крюком на конце и стал тыкать им в пенящуюся воду в надежде подцепить моего кузена, который шел ко дну, как узел грязного белья. Потом, правда, Даррена подхватила волна и выбросила на поверхность, но неожиданно он опять начал тонуть — на этот раз его стало затягивать под корму.
Расширившимися от ужаса глазами я наблюдала, как он, беспорядочно колотя руками и ногами, погружался в бездну. Одри и тетя Элинор, оказавшиеся у меня за спиной, кричали:
— Помогите! Помогите!
Дядя Ребборн, не обращая внимания на их крики, перебежал к другому борту лодки и тыкал в воду шестом до тех пор, пока крюк за что-то не зацепился. Дяде удалось-таки подцепить Даррена, и, когда он вытаскивал сына из воды, от напряжения у него на лбу проступили походившие на червячков жилки. Крюк вонзился Даррену под мышку, и бок у него заливало кровью. Я смотрела на Даррена, спрашивая себя, жив ли он, и не находила ответа на этот вопрос. Тетя Элинор истерически взвизгивала. Даррен лежал на спине, подобно жирной, бледной рыбе, а дядя Ребборн суетился над ним. Он развел в стороны руки и ноги сына и стал попеременно то сдавливать, то отпускать его грудную клетку, ускоряя темп: сдавил — отпустил, сдавил — отпустил. Так он делал до тех пор, пока у Даррена изо рта не стала извергаться пена, вода, рвота и он, откашливаясь и отплевываясь, не задышал снова. По раскрасневшимся щекам дяди Ребборна текли жгучие, злые слезы.
— Ты разочаровал меня, сын! Ах как разочаровал! Я, твой отец, человек, который дал тебе жизнь, недоволен тобой!
Неожиданно налетевший порыв ветра сорвал с головы дяди Ребборна капитанскую фуражку, закружил ее в воздухе, а потом швырнул в подернутые дымкой серо-стальные воды озера Сент-Клер.
Мне рекомендовали оставить попытки воскресить в памяти те мгновения прошлого, скрытые от меня этими черными метами постигшего меня временного «затемнения сознания». Невролог утверждает, что никакая это не слепота, но разве у меня нет права на память? На мое собственное прошлое? Почему я должна быть лишена такого права?
— Чего ты боишься, мама? — спрашивают меня мои дети иногда в минуты игр и забав. — Кто тебя так напугал? — Как будто со мной ничего по-настоящему значительного и пугающего никогда и ни при каких обстоятельствах не могло и не может случиться.
Я загадочно улыбаюсь и, подшучивая над ними, говорю:
— Может, вы?
В этом есть определенный резон, поскольку, когда я рожала, у меня частенько бывали моменты — затемнения сознания. Сказать по правде, они скрывают от меня большую часть родов, и я мало что помню. Но возможно, так и должно быть? Ведь раны заживают, а боль со временем стирается из сознания и забывается — разве не так?
То, что произошло в достопамятное июльское воскресенье 1969 года в доме дяди Ребборна в Гросс-Пойнг-Шорз, является тайной, которую непосредственный участник тех событий (то есть я) все еще не в силах постичь. В центре того украденного у меня дня до сих пор лежит — пустота, провал во времени и пространстве. Этот черный прямоугольник, закрывающий мне обзор, когда я обращаюсь мыслями к случившемуся, обладает, помимо всего прочего, странным свойством насылать на меня щекотку, которая неизмеримо усиливает ставшую уже привычной внутреннюю дрожь, вызывая у меня приступы истерического, до судорог и колик, хохота.
Кое-что в памяти у меня все-таки осталось. Помню, какое облегчение я испытала, когда дядя Ребборн вытащил из воды Даррена и мы отправились наконец в обратный путь. Хотя причал был плох, подгнил и немилосердно шатался, он, по счастью, к нашему возвращению остался на своем месте и даже выдержал вес дяди Ребборна, когда тот полез на него с канатом в руке привязать лодку к причальной тумбе. Мы вернулись после катания по озеру Сент-Клер усталые и возбужденные. Тетя Элинор сказала, что зря мы не сделали фотографии в ознаменование моего визита, а дядя Ребборн начал спрашивать, куда, к черту, запропастилась камера «Полароид» и почему тетя Элинор вечно забывает взять ее с собой. Потом он заявил, что вот так бесследно пролетают счастливые мгновения жизни и никто даже не подумает взять камеру и зафиксировать их на пленке. Я помню, как мы вернулись в дом и я снова оказалась вместе с Одри в ее каморке под лестницей. Мы с ней стали торопливо снимать мокрые купальники, чтобы переодеться в сухое, но на этот раз ни тетя Элинор, ни Одри, которая кричала «папочка, не надо!» и «нет, папа, нет!», не смогли помешать дяде Ребборну распахнуть дверь и проникнуть в комнату, где мы с Одри переодевались, Я тоже стала кричать, визжать и до колик хохотать от щекотки, когда твердые мужские пальцы впились мне в голые бока, оставляя на коже багровые отметины. Жесткие как проволока, вьющиеся волосы на груди и животе мужчины щекотали мне лицо, и это продолжалось до тех пор, пока твердь, что была под нами — пол, если не ошибаюсь, — не стала вдруг уходить у меня из-под ног. Все вокруг словно подернулось дымкой, реальность постепенно исчезала, растворялась, уплывала от меня, но я не плакала и не сопротивлялась, я ведь хорошая, послушная девочка, видите? Пробуждение было подобно переходу от беспамятства крепкого сна к знакомому сновидению. Снова под колесами черного сверкающего автомобиля захрустела галька, изысканная, как морские ракушки, и я увидела дядю Ребборна — розовощекого и свежего после душа, в яркой спортивной рубашке, шортах-бермудах и в сандалиях на босу ногу. Мы возвращались в Хэмтрэмк с берега озера Сент-Клер, где на вершинах холмов укрывались среди зелени похожие на замки виллы. Назад мы ехали в одиночестве — ни Одри, ни тети Элинор, ни Даррена с нами не было. В продуваемом кондиционером просторном салоне с тонированными стеклами находились только дядя Ребборн и я, его любимая племянница. Так он сказал,