Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Джун, детка, надо кушать. Если ты не голодна сейчас, то потом обязательно проголодаешься, — мягко сказала она, — так что наедайся впрок.
Дядя Ребборн одобрительно кивнул и добавил:
— Вот это я понимаю: практический подход к делу. В конце концов, американцы мы или нет?
Давясь, я съела все, что лежало у меня на тарелке. Я послушная девочка, и все делаю как положено: видите?
Когда пришло время подавать десерт, женщина-карлица поставила перед нами тарелки с трепещущим желе янтарного цвета. Я решила, что это, должно быть, яблочное желе с корицей, и во рту у меня в предвкушении удовольствия стала собираться слюна. Желе надо было есть ложечкой, но то ли кромка у моей ложечки была недостаточно острая, то ли это я оказалась такая неловкая, но мне никак не удавалось воткнуть ложку в желе и подцепить его — оно в прямом смысле от меня ускользало. Заметив мое смущенное лицо, дядя Ребборн доброжелательно спросил:
— Что на сей раз не так, Джун?
И я пробормотала:
— Я никак не могу его поймать, сэр.
Дядя Ребборн хихикнул и сказал:
— Хм… Уж не думаешь ли ты, что тебе подали на десерт какую-нибудь живность — медузу, к примеру?
После этих слов дядя Ребборн просто покатился от смеха, все последовали его примеру и тоже стали смеяться, хотя и не так громко.
Оказывается, каждый получил на десерт живую медузу — и у меня в тарелке была точно такая же. От нее, еще теплой и пульсирующей, исходили неслышные для уха сигналы бедствия, которые она в преддверии конца рассылала во все стороны, и я чувствовала их кожей.
— эти предвестники слепоты надвигаются на меня, залепляют глаза, черной пеленой затягивают память. Но быть может, дело вовсе не во мне, и черный пунктир, разрывающий мои воспоминания, штука, в общем, вполне естественная — как момент перехода от одного сновидения к другому, когда одна реальность гаснет и ты, пролетев сквозь черный туннель пустоты, вдруг осознаешь, что оказался в ином измерении и иной реальности?
Как бы мне хотелось закончить на этом свои записи! Писать для меня, то есть тщательно подбирать слова и определенным образом выстраивать их в цепочки на бумаге, — дело непривычное. Когда я говорю, то частенько заикаюсь, но как раз в этом для меня заключается большое удобство — кто бы только знал, какое! Ты придерживаешь то, что намереваешься сообщить, пока смутный чувственный или идеальный образ не сформируется у тебя в мозгу окончательно и ты не начнешь воспринимать его как свое законченное творение, не способное уже ни поразить тебя, ни напугать. Я ни в чем не виновата и не заслуживаю душевной боли — ни сейчас, ни в прошлом, — но вот вопрос: верю ли я в это сама, пусть даже мне удастся убедить в этом вас?
Можно ли считать, что некий духовный или жизненный опыт стал твоим достоянием, если ты не в состоянии представить, в чем, собственно, заключается суть такого приобретения? Вот что мне прежде всего хотелось бы выяснить. Если я почти ничего не помню из того, что со мной приключилось, то могу ли я соорудить из оставшихся в памяти разрозненных элементов нечто цельное, чтобы потом попытаться хоть как-то это осознать? (О внесении хотя бы минимальных изменений или исправлений в это «нечто» я уже не говорю".) Вряд ли… Тогда почему я сотрясаюсь от дрожи, хотя солнце палит немилосердно и листья от жары истончились, выцвели и хрустят, словно их сделали из папье-маше? Но я продолжаю дрожать не переставая, так что если на небе есть Бог, то пусть он поскорее меня простит и пошлет избавление.
* * *
После воскресного обеда мы должны были идти кататься на лодке. У дяди Ребборна была белая парусная лодка, стоявшая в самом конце выдававшегося в пронизанные солнцем голубые воды озера причала. В тот день дул хороший ровный бриз, по аквамариновой поверхности озера Сент-Клер скользили парусные лодки, катера и яхты. Когда мы ехали по шоссе Лейкшор-драйв, я с восхищением смотрела на них. Какая же великолепная это была картина — ничего похожего на то, что я видела у себя в Хэмтрэмке!
Однако нам предстояло переодеться. Дядя Ребборн сказал, что все мы должны надеть купальные костюмы.
Мы с Одри переодевались в темной каморке под лестницей. Это была комнатка Одри, куда, пока мы переодевались, никто, по идее, не должен был заходить. Но в дверь сразу стали ломиться, и Одри, нервно посмеиваясь и приговаривая: «Нет, папочка, нет», — придерживала дверь рукой.
Я была стыдливым ребенком и даже тогда, когда, переодевалась перед уроком физкультуры в школе, поворачивалась к подругам спиной и старалась как можно быстрее влезть в спортивную форму. Сама мысль, что какая-то девочка может увидеть мои трусики, заставляла меня мучительно, до слез, краснеть. Теперь же за дверью стоял дядя Ребборн, и мы с Одри слышали его шумное, тяжелое дыхание. Тем не менее когда он заговорил, в его голосе зазвучали веселые, игривые нотки-.
— Хм… Не нужно ли кому-нибудь из вас, девочки, помочь снять штанишки или надеть купальный костюмчик? — спрашивал он.
Одри ответила:
— Нет, папочка, не нужно, уходи — ну пожалуйста!
Глаза у нее расширились и помертвели: она, казалось, напрочь забыла о моем существовании и ушла в собственные переживания, скорчившись у двери и трясясь как в лихорадке.
Я тоже поначалу испугалась, но потом подумала, что, возможно, стоит все-таки подурачиться немного с дядей Ребборном, раз уж ему так приспичило с нами пошутить — уж такой он человек, любит шутки, — разве может быть от этого вред? Худшее, что я испытала за свои одиннадцать лет, когда взрослые принимались со мной шутить или дурачиться, была щекотка. Дедушка имел обыкновение щекотать меня до тех пор, пока я не начинала верещать от смеха и не принималась брыкаться, но это было давно, много лет назад, когда я была еще совсем маленькая; да и нет в щекотке, если разобраться, ничего особенно неприятного или путающего, верно ведь? Ну, я сделала попытку пошутить с дядей через дверь — захихикала и стала кричать:
— Нетушки, дядя Ребборн, незачем вам сюда входить, уж стойте там, где стоите! Не надо нам помогать, мы сами справимся!
Дядя Ребборн одобрительно