Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Русская аббревиатура ТОКАМАК вошла в английский язык в 60-е годы, американская аббревиатура ORMAK такой чести не удостоилась. Но средний американец не знал, что основание этому успеху советской физики положил тот самый человек, кто выступил с «Размышлениями о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе».
Гораздо лучше на Западе знали имя другого защитника интеллектуальной свободы в СССР. Событием 1969 года в русской литературе американский ежегодник назвал «исключение из Союза писателей СССР величайшего из ныне живущих русских писателей — Александра Солженицына». Подпись к его фотографии объяснила, что его исключили «из-за критики сталинизма и из-за его прозападных симпатий» и что «Солженицын, все еще протестующий против недостатка интеллектуальной свободы, называет Россию “больным обществом”».[434]
Голос Солженицына впервые прозвучал на всю страну в 1962 году, когда журнал «Новый мир» опубликовал «Один день Ивана Денисовича».
С Запада в этом голосе проще всего было услышать гневное бичевание преступлений сталинизма против народа.
Для россиян этим голосом заговорили те, кто, казалось, бесследно исчез в лагерной бездне. Жизненный опыт Солженицына, прошедшего ГУЛАГ, соединился с художественным даром, чудом уцелевшим или даже созревшим на сталинской каторге. И Сахаров был вовсе не оригинален, когда в «Размышлениях» позором назвал цензуру, не пускающую к читателю книги Солженицына, «исполненные очень большой художественной и нравственной силы».
Главный предмет сахаровских «Размышлений» — настоящее и будущее. А Солженицын тогда о будущем говорил лишь то, что туда нельзя идти, не сказав всю правду о прошлом.
О том, как знаменитый писатель воспринял размышления физика, Сахаров узнал во время их первой встречи — в конце лета 1968 года.
Свидетельства об этой встрече оставили оба ее участника и хозяин дома, где встреча произошла. У них была общая знакомая — сотрудница ФИАНа. Через нее Солженицын и предложил Сахарову встретиться. Местом для встречи Сахаров выбрал квартиру своего коллеги и близкого знакомого Евгения Фейнберга.
Фейнберг тогда был уже знаком с Солженицыным.
Я был свидетелем и участником трех его [Солженицына] попыток найти себе стоящего союзника среди академических физиков, обладавших привлекательной общественной репутацией. Он встречал с их стороны искреннее восхищение, готовность посодействовать (скажем, в перепечатке его неизданных произведений), но для него это все было «не то». Теперь же он пришел, чтобы впервые встретиться с человеком из той же среды, но уже совершившего великий поступок, переступившего порог.
Мы с женой решили накрыть в (единственной) большой комнате стол «с угощением». Когда Александр Исаевич увидел это, он более чем недовольно сказал: «Это что же, прием?» Ясно стало, что стиль был выбран нами неправильно.[435]
Чуткие хозяева оставили гостей одних за накрытым столом.
Я, конечно, понимал, что А.И. пришел сюда только ради встречи с Сахаровым и никто другой ему не нужен. И все же как прошлое общение, так и ощущение хозяина дома (к тому же ведь А.Д. [Сахаров] почему-то хотел, чтобы встреча была именно у меня) заставили меня раза два зайти к ним, один раз — принеся чай. Каждый раз, постояв минутку, я чувствовал по настроению А.И., что нужно уйти, и уходил. Они беседовали, сидя рядом, полуобернувшись друг к другу. Александр Исаевич, облокотившись одной рукой на стол, что-то наставительно вдалбливал Андрею Дмитриевичу. Тот произносил отдельные медлительные фразы и по своему обыкновению больше слушал, чем говорил.
Обиды у хозяина дома, однако, не осталось.
Было бы наивно и неверно истолковывать такое поведение Александра Исаевича как просто невежливое или недоброжелательное. Нужно помнить, что в то время он был поглощен, охвачен, одержим своим Делом, и это сочеталось со всепоглощающей целенаправленностью его четких действий (поистине «американская деловитость» и русский (контр)революционный размах). Все постороннее отметалось.[436]
Глазами Солженицына
Я встретился с Сахаровым первый раз 28 августа 1968, тотчас после нашей оккупации Чехословакии и вскоре после выхода его меморандума [так Солженицын называет «Размышления»]. Он еще тогда не был выпущен из положения особосекретной и особоохраняемой личности: он не имел права звонить по телефону-автомату (вмиг не подслушаешь), а только по своему служебному и домашнему; не мог посещать произвольных домов или мест, кроме нескольких определенных, проверенных, о которых известно, что он бывает там; телохранители его то ходили за ним, то нет, он наперед не мог этого знать. Поэтому мою встречу с ним было весьма трудно устроить. К счастью, нашелся такой дом, где я уже был однажды, а он имел обычай бывать там. Так мы встретились.
С первого вида и первых же слов он производит обаятельное впечатление: высокий рост, совершенная открытость, светлая мягкая улыбка, светлый взгляд, тепло-гортанный голос и значительное грассирование, к которому потом привыкаешь. Несмотря на духоту, он был в старомодно-заботливо затянутом галстуке, тугом воротнике, в пиджаке, лишь в ходе беседы расстегнутом, — от своей старомосковской интеллигентской семьи, очевидно, унаследованное. Мы просидели с ним четыре вечерних часа, для меня уже довольно поздних, так что я соображал неважно и говорил не лучшим образом. Еще и перебивали нас, не всегда давая быть вдвоем. Еще и необычно было первое ощущение — вот, дотронься, в синеватом пиджачном рукаве — лежит рука, давшая миру водородную бомбу!
Я был, наверно, недостаточно вежлив и излишне настойчив в критике, хотя сообразил это уже потом: не благодарил, не поздравлял, а все критиковал, опровергал, оспаривал его меморандум, да еще без подготовленного плана, увы, как-то не сообразил, что он понадобится. И именно вот в этой моей дурной двухчасовой критике он меня и покорил! — он ни в чем не обиделся, хотя поводы были, он ненастойчиво возражал, объяснял, слабо-растерянно улыбался, — а не обиделся ни разу, нисколько, — признак большой, щедрой души. (Кстати, один из аргументов его был: почему он так преимущественно занят разбором проблем чужих, а не своих, советских? — ему больно наносить ущерб своей стране! Не связь доводов пере-клонила его так, а вот это чувство сыновней любви, застенчивое чувство вело его! Я этого не оценил тогда, подпирала меня пружина лагерного прошлого, и я все указывал ему на пороки аргументации и группировки фактов.)[437]
Лагерное прошлое Солженицына началось в 1945 году и длилось около десяти лет. Арестовали его за то, что он в письме поделился с другом своим взглядом на Сталина как главную причину бед страны. А в лагерные годы он распространил этот взгляд и на Ленина, и на все социалистические ценности, которые еще долго властвовали над столь многими его соотечественниками. Он нашел совсем