Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поклонился и, разворачиваясь, умело оттопыренными ножнами жахнул по кувшину. В общей толчее еще не разглядели, что случилось, но в ночное небо поплыл несказанный дух медвяного нектара.
– Разиня безрукий! – завопил Харр, пиная ближайшего (и ни в чем не повинного) телеса. – Воды! Замывайте плиты!
Какое там – воды! Телесы, как один, бросились наутек, а навстречу мчалась пронырливая стража, ясное дело, не смуту унимать, а подставить горсти под тягучую струйку, еще сочащуюся из кувшина. Двое, припав к земле, лакали по-собачьи из черной лужи, попыхивающей отсветами факелов.
Харр отступил на два шага, огляделся – спины. Прыгнул на алую погибельную траву, надеясь на спасительные свои сапоги, и спрятался за последний в ряду столб. На лугу не осталось даже факельщиков. Он перебежал к ближайшему дереву, потом ко второму, к третьему… Вот и дух можно перевести.
И только тут, подняв голову к рассветному небу, понял, что за чудовища окружают судбищенский луг. Честно говоря, такой несуразности он и в пьяном кошмаре вообразить не мог. Неохватные стволы, невообразимо корявые, казалось, были сложены из разновеликих бочек, поставленных друг на дружку не прямо, а как попало, так что из одной порой вырастали три, а какая-то свешивалась, готовая чудовищной каплей шлепнуться на землю; иногда ствол точно обхватывало перетяжкой, и он истончался до размеров человечьего тулова, чтобы потом снова раскинуться дикими наростами и лишайными пузырями. Ветви, подстать стволам, узловатые и баснословно мощные, судя по раскидистости, тоже росли откуда попало и переплетались с соседними, так что казалось, будто великаны-нелюди окружили заповедный луг, положив могучие руки друг другу на плечи.
Харр присел на корень, привалившись спиной к стволу; ему было ясно, что вверх он заберется в одно мгновение, а сюда, где в каком-то шаге от корней уже начиналась полоса багровых зарослей, не сунется никто. Как он и ожидал, суета мало-помалу утихала. Шаги на лугу шуршать перестали, видно, все ложа были расстелены, еда-питье изготовлены. Харр осторожно выглянул: так и есть. И проход весь пуст, только на дальнем конце сидят рядком стражи, сюда спиной, и не иначе как уминают то, что удалось под шумок с господских блюд стянуть. Рассветало уже в полную ярь, так что самое время было позаботиться и о. себе.
Это было привычно: раздобыл кусок – и на дерево, ночевать. Сейчас дело оборачивалось не просто сытью – перед ним были лучшие яства и напитки всего Многоступенья. Бурдючок пришлось взять наугад, а вот в дорожную суму, видавшую порой только сухую лепешку да вынутое из гнезда яичко, пошло только самое лакомое. Впрочем, злость не прошла даже здесь: ишь гора какая наготовлена, а надолго ли запасешься?.. С той досадой и полез на дерево, самое высокое и раскоряжистое. Кора была вся в глубоких узких дуплах, точно дерево дышало этими дырами как ноздрями. Харр опасался одного: как бы не сунуть руку в гнездо диких пчел. Но ничего, обошлось. Он лез все выше и выше, выбирая развилку поудобнее и одновременно ощущая то мальчишеское самодостаточное наслаждение, которое возникает, когда ладно и споро забираешься на самое высокое в округе дерево. Наконец долез до верхушки, которая разваливалась на пять одинаково здоровенных ветвей, образуя в середке что-то вроде гнезда. Да, вот и скорлупки старых яиц – здоровенная, видно, тут птичка когда-то обитала. Харр выкинул всю труху, не на луг, естественно, на красную алчную стрекишу. Расстелил плащ. По рассказам всезнающих кипенских друзей, начаться Тридевятное Судбище должно было сегодня, в день, когда свет и тьма поделили сутки на равные доли, и точно в час, одинаково отстоящий от восхода и от заката. Стало быть, можно и подремать.
Он развязал бурдючок, и прежняя злость всколыхнулась при воспоминании о так бесславно окончившем свой хмельной век вересковом меде. Довольствуйся теперь всякой бурдой… Он отхлебнул из бурдючка – в голову ударил радужный ослепительный вихрь. Ух ты, мать твою строфионью… Но вместо восторга снова вскипела злость: уж ежели вы тут так навострились зелье божественное варить, то что же остальную-то жизнь не обустроили?
Так, с неизбывной желчью в душе и перепелиным крылышком в зубах, и захрапел. Впрочем, на земле того слышно не было.
* * *
Махида проснулась, улыбаясь в полудреме и безотчетно радуясь легкости обновленного тела. Напилась, как ночью, молока с остатней лепешкой; положив младенца в уголку, слетала к водопойной бадье – умыться да пеленку застирать. Из накидки всего-то две и вышло, беречь надо. Покормила неназванного еще сына, вздохнула: был бы Гарпогар мужем примерным, ни за что не рассталась бы… А так надо идти в город, Мадиньку разыскивать. В соседнем сарайчике тоже кто-то дышал тяжко, порой даже мучительно постанывая – видно, какая-то горбанюшка ноги сбила, теперь мается. Она завернула младенца в сухую половину накидки, мокрую приладила на поясе – на ходу высохнет. Выбралась наружу, заботливо притворив дверь, и пошла в стан вдоль солдатских шатров, выросших за ночь точно грибы, с непривычки пристраивая сына то в одну, то в другую руку.
Дом, где остановился рокотанщик, ей указали сразу. Но, поговорив с телесами, она пришла в недоумение: никакой женщины при молодом господине не видали. А уж тем более брюхатой. Сам же рокотанщик ушел с утра, не иначе как возле судбищенского луга караул несет с запасными струнами. Махида слетала туда – нету. Догадалась спросить, где тут повивальные бабки обретаются. Две их было на все становище, но ни к одной из них никаких носилок этой ночью не прибывало.
Оставалось надеяться только на случайную встречу с Шелудой – уж если он привез сюда Мадиньку, то должен же хоть раз навестить! Присела в ожидании напротив рокотанщикова пристанища, но подошли стражи, прогнали: в праздничном стане побирухе делать нечего. А тут еще пирлюха назойливая привязалась, кружит возле уха, досаду множит. А есть все больше и больше хочется, видно, здоровущий постреленок, много молока высосал – нутро замены просит. Тут, как на грех, пряничник попался с целым подносом выпечной мелочи на голове. Махида жадно шмыгнула носом, и пирлюшка, словно поняв ее завистливый взгляд, метнулась к выбеленному мукой толстяку и золотой искрой шибанула его прямо в глаз.
Тот взвыл, растянулся – румяные колобки запрыгали по дороге. Махида проворно уловила парочку и сунула под рубаху, усмехнулась своей кормилице и где это только ты, заботливая, была раньше? Жизни бы мне горемычной с тобой не видать!
Однако дело уже клонилось к вечеру, народ здешний и пришлый толкался на улицах, передавая друг другу новости, коих знать никто и не мог – врали, естественно. Махида, сопровождаемая золотым мотыльком, устало бродила по Жженовке. Тревога за подругу росла с каждым часом, и ее уже не веселили проделки летучей своей опекунши. А та и к источнику чистому ее привела, и от стражей-злыдней, что за углом притаились, упредила, и каким-то чудом накидала в подол со свесившихся из чужого сада ветвей дивных ягод… Разве что младенца не кормила.
– Ты б меня лучше к Мадиньке свела, – пожаловалась Махида, утирая со щек лиловый Сок.
И пирлюшка вроде послушалась – полетела вперед, да вон из становища, и мимо загонов открытых…"