Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но надо им заплатить.
— И надо, и не надо; они потеряли заемное письмо, оно не было заявлено. У нас есть своя манера на это. Если и заплатим, так не скоро; что же касается до процентов — и думать не смеет.
— Я слышу, кто-то идет сюда; выйди в другие двери и подожди, пока я не позову тебя.
Смолинский, привыкший, видно, к подобным бегствам за кулисы, исчез очень ловко, просунувшись в малые дверцы, и в ту же минуту лакей доложил о Пенчковском.
— Просить, просить! — сказал граф громко, принимая важный вид и хватаясь за лист бумаги и сухое перо, будто только кончает работать.
Через минуту вошел пан Пенчковский, шляхтич во фраке, хотя всего было десять часов, застегнутый, в замшевых перчатках, с шапкой подмышкой, озабоченный, печальный и бледный. Он поправил на пороге волосы, отер старательно ноги, поклонился подобострастно, раз и другой, низенько, и тогда уже вошел в кабинет графа.
Граф бросил быстро перо и чубук, будто нечаянно заметив гостя, и кинулся к нему навстречу со смехом и довольно громким криком:
— Любезнейший Пенчкося! Как ты у меня поживаешь, как ты У меня поживаешь?
— Целую ножки ясновельможного графа.
— Что ж ты тут поделываешь? Как живешь-можешь? Жена, Дети как?
— Здоровы, ясновельможный граф; очень благодарен за вашу снисходительную память.
— Ну, садись же, сделай милость; издалека, из дому?
— Из дому, ясновельможный граф.
— Что же это притащило тебя в нашу сторону?
— Да что ж, коли не кой-какие хлопоты.
— Что же такое? Говори, мое сердце, прошу тебя; может быть, я могу помочь чем-нибудь?
— Именно я вас-то и хотел…
— Да только скажи, Пенчкося, что такое, от всего сердца.
— Вот какое несчастье: по милости Божией дело у меня с вами; желал бы увеличить мою сумму.
— У кого?
— У. вас, ясновельможный граф, потому что…
— А разве у меня есть твои деньги? Шляхтич остолбенел.
— Извини, любезнейший Пенчкося, у меня столько занятий, беру на проценты только у знакомых и не слишком-то помню. Но, впрочем, кажется, мне помнится что-то; да, да! Тысяча или две тысячи рублей!
— Две тысячи пятьсот, ясновельможный граф.
— Может быть, может быть… в самом деле…
— Действительно, ясновельможный граф.
— Разве я не заплатил тебе в прошлом году? — спросил наивно граф.
— Нет, ясновельможный граф, я опоздал попросить.
— Ну, так что ж? Если твои деньги у меня — вещь священная: ступай к Смолинскому и получи…
— Но, ясновельможный граф, беда в том, что заемное письмо затерялось где-то.
— О, о, о! — протянул хозяин, покачав головой. — О! Как же это так! Ты такой аккуратный, затерял заемное письмо? О, это дурно!..
— Случайно, ясновельможный пан, в дороге…
— Как бы то ни было, есть ли заемное письмо или нет его, как скоро тебе следует…
— Пану Смолинскому известно это очень хорошо.
— А, ну, так не о чем и толковать.
— Но он прижимает меня.
— Мы это сделаем, все уладится, не беспокойся. И граф уселся, сильно надувшись.
— Но, — прибавил он, — адресуйся с этим к Смолинскому, потому что я, как тебе известно, этими мелочами решительно не занимаюсь; у меня только массы имеют значение, я распоряжаюсь всей суммой… Это устроится.
— Я был у пана Смолинского.
— И что ж?
— Прижимает меня по поводу заемного письма.
— Это должно устроиться; только переговорите. К тому же у меня сегодня столько занятий.
— Позвольте, ясновельможный граф, пожелать вам…
— Благодарю тебя, благодарю, любезнейший Пенчкося. На обед приедешь, не правда ли? Ну, а теперь валяй прямо, наверняка к Смолинскому и покончи с ним, сердце; правда, он иногда тяжел, и мне нередко наскучает своею излишнею аккуратностью, нередко мне надоедает, но в сущности он добрый человек.
— Не очень, однако ж, сговорчивый.
— Поверь мне, все это сделается, все это должно сделаться. Скажи ему, что ты был у меня.
— Он хочет, чтобы я сделал уступку. Как мне сделать уступку, ведь это все богатство моих деток. Вы сами знаете, ясновельможный граф, что я добыл его в поте лица.
— Извини меня, это не мое дело; делайся с ним, поговори; поладьте, посоветуйтесь, а сверх того, я, со своей стороны, припугну его, чтобы он не прижимал тебя.
— Если бы вы были добры замолвить ему слово о моем деле.
— От всего сердца! Граф зазвонил.
— Пана Смолинского!
Очень скоро вошел в главные двери поверенный, но это был уже совершенно другой человек; подобострастный, тихий, будто испуганный и обеспокоенный, будто измученный работой, он остановился у самого порога.
Граф обратился к нему не дружески, как это было за минуту перед тем, но тоном приказания:
— Велел тебя позвать, — сказал он, — мой почтеннейший. Что ж ты опять творишь с Пенчковским? Какие-то там прижимки, какие-то пустяки. Ты знаешь, я этого не люблю; дело должно кончиться прямо, честно, в двух словах, а Пенчковского я уважаю, он мой искренний приятель.
Шляхтич с радости поклонился и поцеловал руку графа.
— Изволь же кончить без всяких крючков, прошу тебя.
И граф значительно кашлянул. Каждый, за исключением Пенчковского, легко угадал бы, что значил этот кашель.
Смолинский молчал сначала и только спустя некоторое время как будто отважился доложить с униженным поклоном:
— Чем же я виноват, ясновельможный граф, когда нет заемного письма.
— Что ж из этого, что ж из этого?
— Вам известно, что я должен подать счеты и обозначить уплаты; так уплачивать не могу.
— Ну, уж там как знаешь, посоветуйтесь между собой, потолкуйте и кончите, успокой Пенчковсквго, прошу тебя… Прощай, Пенчкося, будь покоен.
Сказав это, граф взял чубук, бумагу и перо и раскланялся кредитору и уполномоченному.
Только что вышли они за двери, как шум экипажа по мостовой двора дал знать о прибытии гостей. Граф выглянул: великолепная зеленая карета шестериком, за ней коляска четверней и бричка также четверней подъезжали ко дворцу. Граф, видно, угадал, кто приехал, зазвонил живо, надел сюртук с орденской ленточкой, с которой никогда не расставался, взял трость и сошел вниз.
Вновь прибывшая с таким великолепием была мать жены графа; навстречу к ней выбежали все.
Три экипажа и четырнадцать лошадей приволокли графиню Че-ремову, урожденную графиню Москорзовскую, и ее свиту. Глядя на экипажи, ливреи и суетню, легко было угадать, какое уважение внушала она и как ее здесь почитали. Граф, с открытой головой, в сопровождении жены и дочери, встретил ее на крыльце, униженно преклоняясь и с чувством, которое трудно было счесть за истинное, поцеловал ее пухлую и белую ручку.
Графине было лет шестьдесят, но она держала себя бодро и казалась молодой не по летам; только излишняя полнота портила ее несколько.