Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121
Перейти на страницу:

Другой момент. Не факт, что это будет интересно или полезно всем, но это единственный момент, когда я могу быть уверен, что прав. При любой путанице с отцовством или материнством, если у вашего ребенка на самом деле совсем другой отец или другая мать, —расскажите ему. Расскажите ему все. Не тяните. Если вы девочка, то вы — ваша мать, и ваша мать — это вы. Если вы мальчик, то вы — ваш отец, и ваш отец — это вы. Так о какой, на хрен, жизни может идти речь, если вы не в курсе, кто вы такой?

Немногие отцы вытворяли со своими детьми то, что вытворял со мной Барри Сам. Но Барри Сам — не мой отец. Мой отец — Толстый Винс. То есть, в некотором смысле, моя жизнь с самого начала была анекдотом, с самой утробы, с первого блеска в глазах Толстого Винса. Я всегда думал, что не обижаюсь на шутки. А как насчет этой?

Я открутил крышку «Дездемоны крим» и в честь праздника приложился как следует к бутылке. Новый год же, не что-нибудь. Я шепеляво насвистывал и пел — и болтал, не зная удержу, о Филдинге, Лорне, Кадуте, Лесбии, Гопстере, о повороте-все-вдруг, обо всей истерии, обо всем заговоре... Я решил вопрос мотивировки. Мотивировку обеспечивал никто иной как я сам. Если бы не Джон Сам, афера лопнула бы через пять минут. Ключ был во мне. Нуждающийся художник — это был я. Мне позарез было нужно поверить. Мне позарез были нужны деньги. Я и мой принцип никому не доверять. Теперь я отношу «доверие» к психопатическим состояниям. Доверие — это крик о помощи. В смысле, посмотрите вокруг; и что вы ощущаете, доверие, что ли?

Мы с Толстым Винсом устроили очную ставку. Выплакались в жилетку — я в его, он в мою — в подсобке за бильярдной.

— Винс, почему ты мне ничего не говорил? — спросил я.

— Я думал, это не мое дело, сын, — ответил он.

— Но ты же видел, что никто другой не говорит. Почему тогда не сказал? — Я уставился в его лицо, в его озадаченное длинноносое лицо. — Не пойми меня неправильно, — проговорил я, приканчивая бутылку. — Я горжусь, что могу называть тебя отцом.

И я действительно горжусь им. Толстый Винс — он, по-своему, велик. Он любил мою мать, в чем у него неоспоримое преимущество перед Барри. И отнюдь не только в этом.

И Георгина любит меня. Честное слово. Она сама так сказала. Сегодня я недвусмысленно продемонстрирую, как ей благодарен. Без Георгины мне просто была бы крышка. Если я найду правильные слова, она так и засияет. Селина сияла от денег, Мартина — от картин, но больше всего от цветов... Не исключено, что от цветов Георгина сияла бы тоже, да и от денег. Но ни того, ни другого я позволить не могу. А когда смогу, говорю я себе, то Георгина меня уже не устроит. Я буду с кем-нибудь вроде Мартины (нет. Нет. Такого больше не повторится) или с Селиной, или еще с какой-нибудь Тиной, Линой или Ниной.

Небо весь день напоминало упаковку из-под яиц; может, отдельные гнезда были все же заняты. Потом волокнистый бекон заката. Теперь на далеком западе маячат ночные тучи, тощие и конные, словно скрещенные дверные ключи или испанские локомотивы. Но тучи подчиняются своим природным функциям и даже не подозревают, насколько прекрасны. А кто или что подозревает, насколько сами прекрасны? Только прекрасные женщины — и еще, наверно, мастера, настоящие мастера, а не постельных дел, водить за нос, втирать очки и вешать лапшу, с которыми только и приходилось сталкиваться. Я тоже мастер — мастер делать ноги.

Знаете, что мне тогда сказала Селина, в "Уэлкам-ин " возле «Ла Гардии», среди псевдошлюх, темноты и рева самолетов?

— Может, это прозвучит жестоко, — сказала она, — но я всегда понимала, что с деньгами ты не дружишь, что тебе ничего не светит. С самого начала понимала. Ты всегда неправильно пах. Ты никогда не пах правильно...

Холодает. Ощутимо холодает, ощутимо тянет под кров. Дайте мне кров. Откуда этот ветер? Почему он дует — звезды, мифы? Кто знает? Если я останусь бедным, Георгина останется при своем везении. Или речь не о везении? Я добр к ней. Я не могу позволить себе не быть добрым. Она меня любит. Она сама так сказала. Думаю, раньше ей очень не везло с мужиками, Георгине.

Я приветственно стянул кепку. Полотняная кепка предназначена для того, чтобы мои лохмы худо-бедно знали меру. Двадцатифунтовые визиты к парикмахеру теперь не для меня. Теперь меня стрижет Георгина и насвистывает, как садовник, а я плотнее подтыкаю простыню под подбородком и предаюсь мрачным раздумьям. Я пью и приветственно вскидываю бутылку, и не пытаюсь сдержать шепелявый словесный понос. Люди спешат из метро, очень смертные, молодые — наполовину здоровые, старые — наполовину ушлые, и все — на четверть прекрасны, на четверть мудры. Люди, я вас славлю.

И вдруг что-то легкое, чужеродное метко упало на мой неряшливо прикрытый пах. Я глянул вниз и среди складок несвежего белья увидел десятипенсовик. Я поднял взгляд, но она уже удалялась — плотненькая дамочка с живой мимолетной улыбкой. Ну как тут не рассмеяться. Как не рассмеяться. Собственно, выбора-то и нет. Я не гордый. Ради меня сдерживаться вовсе не обязательно. А вот, наконец, и Георгина выделяется из толпы; цокая каблуками, она несет ко мне свою улыбку — трогательную и нелепую, радостную, но строгую, и в высшей степени доверительную.

От переводчика

Во-первых, хотелось бы поблагодарить В. Аврутина, Ю. Аврутина и В. Рябова, чья помощь была неоценимой.

Во-вторых... конечно, текст, настолько «нагруженный» интонационно и эмоционально, настолько зависящий от голоса рассказчика, должен говорить сам за себя, не полагаясь на подпорки и комментарии. Тем не менее, буквально несколько слов.

Доминирующий авторский прием можно охарактеризовать строго по Маяковскому: «корчится улица безъязыкая». Рассказчик, Джон Сам, чувствует и осознает гораздо больше, чем способен выразить, — отсюда и маниакальное «искрение смыслов», перегруз по всем частотам. Прием сам по себе отнюдь не революционный, уже имеющий почтенную историю; достаточно упомянуть произведение, от которого Эмис отталкивался совершенно сознательно, — роман Сола Беллоу «Гендерсон, король дождя» (1959). Более того, Эмис отдал Беллоу ироническую дань, назвав в своем романе один из коктейлей «рэйн кинг», то есть король дождя. Отношения между Эмисом и Беллоу — тема отдельная, исследованная неоднократно и довольно полно; в литературном плане Мартин Эмис с самого начала подчеркнуто дистанцировался от своего знаменитого отца Кингсли Эмиса и от всей традиции английского психологического реализма, зато на почетном месте среди авторитетов числил именно Сола Беллоу. И фраза, которую цитирует в заключительной сцене «Денег» персонаж по имени Мартин Эмис — «бешеное проворство сложных махинаций», — позаимствована, с минимальными искажениями, из романа Беллоу «Планета мистера Сэммлера» (1970): «...богачи обычно скупы. Не способны отделить себя от тех приемов, которые сделали им деньги: от обмана доверия, от привычного жульничества, от бешеного проворства в сложных махинациях; от игры по правилам узаконенного мошенничества» (пер. Н. Воронель). Отсылки к Беллоу — далеко не единственные в «Деньгах», а дополнительный комизм всевозможным аллюзиям и реминисценциям придает то обстоятельство, что рассказчик, Джон Сам, их не осознает. К слову сказать, это безупречно согласуется с одним из творческих постулатов Эмиса: читателю его произведений следует отождествлять себя не с кем-то из персонажей, а с автором. Незаметно для Джона Сама, но очевидно для читателя, на заднем плане мелькают то Кафка с его «Превращением» («лежу... и болтаю лапками в воздухе, как перевернутый жук... Таков мой новый курс, мое превращение»), то «Суини-агонист» Т. С. Элиота («Под па па па, под пальмой, под пальмой мы живем» — пер. А. Сергеева); причем если второе — чистая цитата, то кафкианская ситуация вывернута наизнанку: превратившийся в насекомое Грегор Замза ощущал себя, мягко говоря, некомфортно, тогда как делающий зарядку Джон Сам, напротив, лелеет самые радужные помыслы. Впрочем, эти мотивы эпизодические, а основную часть задника занимает, конечно же, Шекспир. Об этом даже Джон Сам в курсе — хотя, как всегда, понимает все неверно. Отсылки к «Отелло» проходят через роман красной нитью — будь то опера Верди, истолкованная Джоном Самом в ключе мыльной оперы, или автомобиль марки «яго» и ликер «Дездемона крим», или же неразборчивая реплика Филдинга после драки («При дате лягу... лютик, пес, смерд и ящик»), расшифрованная «Мартином Эмисом» в заключительной сцене романа: «А может, „лютый пес смердящий“?.. Потрясающе. Чистый перенос. Предатель Яго!» Джон Сам, разумеется, пропускает расшифровку мимо ушей; но имеются в виду слова Родриго, адресованные смертельно ранившему его Яго: «Предатель Яго, лютый пес смердящий» (пер. Б. Пастернака). И перенос действительно потрясающий, так как, по отношению к Джону Саму, Филдинг играет ту же роль, что Яго — по отношению к Отелло. Но, с другой стороны, Джон Сам — никак не Отелло; скорее, он именно Родриго, пешка, вынужденная ходить, даже если цена хода — неминуемое поражение. Причем в жизни его вынуждает к этому Филдинг, а в заключительной шахматной партии -"Мартин Эмис".

1 ... 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?